ЩЕЛКНИТЕ ЗДЕСЬ, чтобы узнать, как получить 22 000 посетителей на ваш сайт и увеличить индекс цитируемости. Бесплатно!
На главную
Теория [Статьи]
Тексты [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Теория [Статьи]
Дискуссии:
Обсуждение фильмов:
ИГРОТЕКА:
Топы
и
рейтинги:
Rambler's Top100

Тексты



 

 

О знаках и языке — цитаты и комментарии к ним.

Авторы цитат: Гомер, Гераклит, Парменид, Аристотель (и пифагорейцы), Платон, Плутарх, Диоген Лаэртский (и стоики, Хрисипп; скептики, Пиррон), Леонардо да Винчи, Ф.Бэкон, Ж.-Ж..Новерр, Г.Лессинг, Г.Гегель, К.Маркс, А.Афанасьев, А.Потебня (и Ф.Шаляпин, В.Гумбольдт), Л.Толстой (и А.Баумгартен), Ч.Пирс (и Е.Басин), В.Ленин (и Гельмгольц), Я.Линцбах, П.Сорокин, К.Малевич, П.Флоренский (и футуристы), Г.Шпет, Л.Кулешов (и Ф.Дельсарт, С.Волконский), С.Эйзенштейн, (и Вяч.Иванов), Р.Якобсон, Р.Арнхейм, А.Базен, Ч.Моррис (и М.Корнфорт), С.Ожегов, Д.Судзуки, К.Юнг, Ж.Митри, П.Пазолини (и В.Хлебников), А.Иконников, Ю.Борев, А.Пиз, С.Курехин.

"Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему" (Библия. Ветхий завет. Первая книга Моисеева. Бытие. Гл. 2: ст.19, 20).

"И когда они ели, Иисус взял хлеб и благословив преломил и, раздавая ученикам, сказал: приимите, ядите: сие есть Тело Мое. И взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все; ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов. Сказываю же вам, что отныне не буду пить от плода сего виноградного до того дня, когда буду пить с вами новое вино в Царстве Отца Моего" (Библия. Новый завет. Евангелие от Матфея. Гл. 25, ст. 26, 27, 28, 29)

* * *

Гомер (VIII в. до н. э.) — древнегреческий поэт-сказитель:

"И жена, клевеща, говорила властителю Прету:

— Смерть тебе Прет, когда сам не погубишь ты Беллерофонта:

— Он насладиться любовью со мною хотел, нехотящей. —

Так клеветала; разгневался царь, таковое услыша;

Но убить не решился: в душе он сего ужасался;

В Ликию выслал его и вручил злосоветные знаки,

Много на дщице складной начертав их, ему на погибель;

Дщицу же тестю велел показать, да от тестя погибнет.

Беллерофонт отошел, под счастливым покровом бессмертных.

Мирно достиг он ликийской земли и пучинного Ксанфа;

Принял его благосклонно ликийских мужей повелитель;

Девять дней угощал, ежедневно тельца закалая.

Но воссиявшей десятой богине Заре розоперстой,

Гостя расспрашивал царь и потребовал знаки увидеть,

Кои принес он ему от любезного зятя, от Прета.

И когда он приял злосоветные зятевы знаки,

Юноше Беллерофонту убить заповедал Химеру

Лютую, коей попрода была от богов, не от смертных…"

"Иллиада" Песнь 6, ст. 163-180.

[Служанка Евриклея говорит Одиссею]:

"Странников бедных немало в наш дом приходило; но сердце

Мне говорит, что из них ни один (с удивленьем смотрю я)

Не был так голосом, ростом, ногами, как ты, с Одиссеем

Сходен". Сказала. Ей так отвечал Одиссей хитроумный:

"Правда, старушка, и сам от людей я, которым обоих

Нас повстречать удавалось, слыхал, что во многом друг с другом

Мы удивительно сходны, как то мне и ты говоришь здесь".

Так отвечал он. Сияющий таз, для мытья ей служивший

Ног, принесла Евриклея; и, свежей водою две трети

Таза наполнив, ее долила кипятком. Одиссей же

Сел к очагу; но лицом обернулся он к тени, понеже

Думал, что, за ногу взявши его, Евриклея знакомый

Может увидеть рубец, и тогда вся откроется разом

Тайна. Но только она подошла к господину, рубец ей

Бросился прямо в глаза. Разъяренного вепря клыком он

Ранен был в ногу тогда, как пришел посетить на Парнасе

Автоликона, по матери деда (с его сыновьями)…

Эту-то рану узнала старушка, ощупав руками

Ногу; отдернула руки она в изумленье; упала

В таз, опустившись, нога; от удара ее зазвенела

Медь, покачнулся водою наполненный таз, пролилася

На пол вода. И веселье и горе проникли старушку,

Очи от слез затуманились, ей не покорствовал голос.

Сжав Одиссею рукой подбородок, она возгласила:

"Ты Одиссей! Ты мое золотое дитя! И тебя я

Прежде, пока не ощупала этой ноги, не узнала!"

Кончив, она на свою госпожу обратила поспешно

Взоры, чтоб ей возвестить возвращение милого мужа.

Та ж не могла ничего, обратяся глазами в другую

Сторону, видеть: Паллада ее овладела вниманьем.

Но Одиссей, ухвативши одною рукою за горло

Няню свою, а другою ее подойти приневолив

Ближе к нему, прошептал ей: "Ни слова! Меня ты погубишь;

Я Одиссей; ты вскормила меня, претерпевши немало…"

"Одиссея" Песнь 19, ст.379-395 и 467-483.

"В это мгновенье, разом поднявшися, из дома вместе

Вышли Евмей свинопас и коровник Филонтий; за ними

Следуя, залу покинул и царь Одиссей; он, широкий

Двор перейдя, за ворота двустворные вышел. Позвавши

Там их обоих, он ласково-сладкую речь обратил к ним:

"Верные слуги, Евмей и Филонтий, могу ль вам открыться?

Или мне лучше смолчать? Но меня говорить побуждает

Сердце………………………………………………………

Вы убедитесь, что я Одиссей: вот рубец, вам знакомый;

Вепрем, вы помните, был я поранен, когда с сыновьями

Автоликона охотой себя забавлял на Парнасе".

Так говоря, он колено открыл, распахнувши тряпицы

Рубища. Те ж, рассмотревши прилежно рубец, им знакомый,

Начали плакать; и, крепко обняв своего господина,

Голову, плечи, и руки, и ноги его целовали.

Головы их со слезами и он целовал, и за плачем

Их бы могло там застать захождение солнца…

Там же, песнь 21.ст.188-226.

* * *

Гераклит (ок. 544 - ок. 483 до н. э.) — древнегреч. философ:

"Владыка, чье прорицалище в Дельфах, и не говорит, и не утаивает, а подает знаки" (Сб. "Фрагменты ранних греческих философов" Часть 1, М., Наука, 1989г., стр.193).

[О том, как изъяснялся знаками сам Гераклит, пишет Плутарх в трактате "О болтливости": "А те, кто выражает то, что нужно, символически, без помощи голоса, разве не удостаиваются исключительных похвал и не вызывают восхищения? Например, Гераклит. В ответ на просьбу сограждан высказать свое мнение о [гражданском] мире, он взошел на трибуну, взял килик холодной воды, присыпал ячменной мукой и, помешав веточкой полея, отпил и удалился. Тем самым он показал им, что, для того чтобы сохранить государство в мире и согласии, надо отказаться от роскоши и довольствоваться тем, что оказалось под рукой" (Там же, стр.204). (О Гераклите см. также "Приложение: К.Малевич. Супрематизм, черный квадрат"].

* * *

Парменид (ок.540 - ок.470 до н.э.), — древнегреч. философ, из поэмы (Цит. из "Там же, стр. 290"):

"...никогда не вынудить этого: что то, чего нет, — есть.

Отврати же от этого пути поиска ?свою? мысль,

И да не заставит тебя ?вступить? на этот путь богатая опытом привычка

Глазеть бесцельным ?~ невидящим? оком, слушать шумливым слухом

И ?пробовать на вкус языком?. Нет, рассуди разумом (? ) многооспа-

ривающее утверждение,

Произнесенное мной. Остается только один мысленный путь,

?Который гласит?: "ЕСТЬ". На нем — очень много знаков (зд. ?),

Что сущее нерожденным, оно и не подвержено гибели,

Целокупное, единородное, бездрожное и законченное ?

Оно не "было" некогда и не будет, так как оно "есть" сейчас..."

(О Пармениде см. также "Приложение: К.Малевич. Супрематизм, черный квадрат").

* * *

Аристотель (384 - 322 до н. э.) — древнегреч. философ:

"В самом деле, так как нельзя при рассуждениях приносить самые вещи, а вместо вещей мы пользуемся как их знаками именами, то мы полагаем, что то, что происходит с именами, происходит и с вещами, как это происходит со счетными камешками для тех, кто ведет счет. Но соответствия здесь нет, ибо число имен и слов ограниченно, а количество вещей неограниченно. Поэтому одно и то же слово и одно имя неизбежно обозначают многое. Значит, так же как в приведенном примере сведущие вводят в заблуждение тех, кто не умеет обращаться со счетными камушками, так и при приведении доводов неправильно умозаключают те, кто не знает значения слов, — и когда сами рассуждают, и когда слушают других. По этой причине и по другим причинам, о которых речь впереди, имеются умозаключения и опровержения, которые только кажутся таковыми, не будучи ими (Аристотель "Сочинения в 4 томах" т.2, М., Мысль, 1978г., стр. 536. Трактат "О софистических опровержениях).

"Итак, то, что в звукосочетаниях, — это знаки представлений в душе, а письмена — знаки того, что в звукосочетаниях. Подобно тому как письмена не одни и те же у всех (людей), так и звукосочетания не одни и те же. Однако представления в душе, непосредственные знаки которых суть то, что в звукосочетаниях, у всех (людей) одни и те же, точно так же одни и те же и предметы, подобия которых суть представления"… Имена же и глаголы сами по себе подобны мысли без связывания или разъединения, например "человек" или "белое"; когда ничего не прибавляется, нет ни ложного, ни истинного, хотя они и обозначают что-то: ведь и "козлоолень" что-то обозначает, но еще не истинно и не ложно, когда не прибавлен [глагол] "быть" или "не быть" — либо вообще, либо касательно времени…

Итак, имя есть такое звукосочетание с условленным значением безотносительно ко времени, ни одна часть которого отдельно от другого ничего не означает. В самом деле, в слове "Kallippos" hippos само по себе ничего не значит, не так, как в речи kallos hippos ("красивая лошадь")…

[Имена] имеют значение в силу соглашения, ведь от природы нет никакого имени (т.е. имена — произвольны. — XANDROV). А [возникает имя], когда становится знаком, ибо членораздельные звуки, хотя и выражают что-то, как, например, у животных, но ни один из этих звуков не есть имя…

Глагол есть [звукосочетание], обозначающее еще и время; часть его в отдельности ничего не обозначает, он всегда есть знак для сказанного об ином. Говорю же я, что глагол обозначает еще и время; например, "здоровье" есть имя, а "[он] здоров" есть глагол, ибо это еще обозначает, что здоровье имеется в настоящем времени. Далее, глагол всегда есть знак для сказанного об ином, например, о подлежащем или о том, что находится в подлежащем (Аристотель "Соч. в 4 т.", т.2, М., Мысль, 1978г., стр. 93-94. Трактат "Об истолковании");

"Теперь следует сказать о солености моря, о том, остается ли оно всегда одним и тем же, или некогда его не было, когда-нибудь не будет и оно иссякнет, ибо и такое мнение существует.

Все как будто согласны, что [море] возникло, если только [возник] весь мир, так как возникновение того и другого признается одновременным. Ясно поэтому, что если вечна Вселенная, то же самое надо думать и о море. Мнение, согласно которому величина [моря постепенно] уменьшается, — как говорит Демокрит, — и под конец оно вовсе исчезнет, нисколько, по-видимому, не отличается от Эзоповой басни. И Эзоп рассказал басню о Харибде, которая уже дважды отхлебывала [море]: в первый раз стали видны горы, во второй — острова, а когда она хлебнет в последний раз, вся [земля] станет совсем сухой. Конечно, Эзопу, рассерженному на перевозчика, подобало рассказывать такую басню; иное дело, когда ищут истину… Не менее смехотворно, если кто-нибудь, утверждая, как Эмпедокл, что море — это пот земли, полагает, что изрек нечто мудрое. Такое выражение может, пожалуй, удовлетворить нас в поэзии (ведь метафора ей свойственна), но мы не можем довольствоваться им в познании природы. Да и здесь не ясно, как при пресном питье пот оказывается соленым. Происходит ли это только от того, например, что утрачивается самая сладкая часть, или от смешения с чем-нибудь, такого, как у воды, процеженной через золу? Видимо, причина тут та же самая, что и при собирании отходов в мочевом пузыре, ведь и эти [выделения] тоже горькие и соленые, в то время как пьют и получают с пищей пресную влагу (Аристотель "Сочинения в 4 томах" т.3, М., Мысль, 1981, стр. 481-483. Трактат "Метеорологика").

"...смелым может быть и человек и другое какое-нибудь живое существо; следовательно, они будут иметь и знак смелости, ибо одно свойство, как было сказано, имеет один знак. Если же это так и если мы такого рода знаки в состоянии подобрать для таких живых существ, которые имеют какое-то одно отличительное свойство (ведь всякое свойство имеет свой знак, так как оно необходимо имеет один знак), то мы в состоянии распознать природу живых существ. Но если какой-либо род, взятый в целом, обладает двумя отличительными свойствами, как лев, например, смелостью и великодушием, то как можно будет распознать, который из двух знаков есть знак какого отличительного свойства? (Это возможно), если оба свойства присущи еще какому-то другому роду живых существ, но не как целостности, т.е. то или иное из этих свойств присуще не всем им и некоторые из них один знак будут иметь, а другого нет. В самом деле, если один человек смел, но не великодушен и имеет какой-то один из двух знаков, то ясно. что и у льва этот знак будет знаком смелости" (Аристотель "Соч. в 4 т." т. 2, М., Мысль, 1978г., стр.254, Трактат "Первая аналитика. Книга вторая");

"Всякий предмет определяется совершаемым им действием и возможностью совершить это действие; раз эти свойства у предмета утрачены, нельзя уже говорить о нем как таковом: остается только его обозначение" (Аристотель "Соч. в 4 т." т. 4, 1983г, стр.379, Трактат "Политика").

"Всякое имя есть или общеупотребительное, или редкое, или переносное, или украшательное, или сочиненное, или удлиненное, или укороченное, или измененное…

Переносное слово (metaphora) — это несвойственное имя, перенесенное с рода на вид, или с вида на род, или с вида на вид, или по аналогии. С рода на вид — под этим я имею в виду [такие случаи], как "Вон и корабль мой стоит…", ибо "стоять на якоре" есть частный случай от "стоять [вообще]". С вида на род — [это, например]. "…Тысячи славных дел свершены Одиссеем", ибо "тысячи" есть [частный случай от] "много", и поэтому [это слово] употреблено здесь вместо "много". С вида на вид — это, например, "медью вычерпнув душу" и "[воду от струй] отсекши безустальной медью": в первом случае "вычерпнуть" сказано вместо "отсечь", во втором — "отсечь" вместо "вычерпнуть", потому что и то и другое означает "отъять". А "по аналогии" — здесь я имею в виду [тот случай], когда второе так относится к первому, как четвертое к третьему, и поэтому [писатель] может сказать вместо второго четвертое или вместо четвертого второе. Иногда к этому прибавляется и то [слово], к которому относится подмененное: например, чаша так относится к Дионису, как щит к Аресу, поэтому можно назвать чашу "щитом Диониса", а щит — "чашей Ареса"; или, [например], старость так [относится] к жизни, как вечер к дню, поэтому можно назвать вечер "старостью дня" (или так, как у Эмпедокла), а старость — "вечером жизни" или "закатом жизни". Некоторые из соотносимых понятий не имеют постоянного имени, однако и они могут именоваться по аналогии: например, когда [сеятель] разбрасывает свои семена, то [это называется] "сеять", а когда солнце — свои лучи, то это названия не имеет, но так как [действие] это так же относится к солнцу, как сеяние к сеятелю, то и говорится "сея богоданный свет". Таким переносным оборотом можно пользоваться и по-другому: прибавив несвойственное [слово], отнять [этим] часть собственного [значения], например, назвать щит не "чашею Ареса", а "[чашею] не для вина".

Сочиненное слово — это такое, которое вовсе никем не употребляется, а вводится самим поэтом (бывают, по-видимому, и такие), например, "рожонки" вместо "рога" или "молебник" вместо "жрец"…

Так как поэт есть подражатель (подобно живописцу или иному делателю изображений), то он всегда неизбежно должен подражать одному из трех: или тому, как было и есть; или тому, как говорится и кажется; или тому, как должно быть. А выражается это [или обыкновенною] речью, или словами редкими или переносными: есть много необычностей речи, и мы дозволяем их поэтам. Кроме того, правильность в поэзии и политике, в поэзии и любом другом искусстве — вещи разные.

…сказано, что Ганнимед — "виночерпий" Зевса, хотя боги не пьют вина (боги пьют нектар — XANDROV); а может быть, это и переносное словоупотребление.

Но в любом случае, когда кажется, что в слове есть противоречие, следует подумать, сколько значений может оно принять в данном высказывании…" (Аристотель "Соч. в 4 т." т.4, стр. 669-670 и 676-678. Трактат "Поэтика").

Аристотель о пифагорейцах:

"…так называемые пифагорейцы, впервые занявшись математическими науками, двинули их вперед, и поскольку они были воспитаны на них, то сочли их начала (άρχαί) νачалами всех начал. А так как первые по природе [начала] этих наук — числа, в числах же, как им казалось, наблюдается много подобий (òμοιώματΰ) с сущими [вещами] и процессами (больше, нежели в огне, земле и воде), дескать, такое-то свойство (πάθος) χисел есть справедливость, такое-то — душа и ум [нус], другое — удобный момент, и можно сказать, все остальные вещи [они определяли] таким же образом, а кроме того, так как свойства и отношения гармоний [ = "музыкальных интервалов"] они усматривали в числах, так вот, поскольку, как им казалось, все остальные вещи уподобляются числам по всей совокупности своих характерных свойств ["природы"] и числа первичны по отношению ко всей природе, то они стали полагать, что элементы чисел суть элементы всех вещей и что вся Вселенная — гармония и число. И какие только соответствия между числами и гармониями [ = "интервалами"], с одной стороны, и процессами (πάθη) θ частями Неба [ = "Вселенной"] — с другой, они могли показать, то они выводили [из своих посылок] и подгоняли. Если же где-нибудь чего-нибудь не хватало, то они из кожи вон лезли, чтобы их теория была связной от начала до конца. Я имею в виду, например, вот что: раз декада считается совершенным [числом], заключающим в себе всю природу чисел, то и движущихся по небу тел они полагают десять, но так как видимых — только девять, то они на этом основании постулируют десятое — Антиземлю…" (Аристотель. Метафизика. А 5 985 b23. Цит. по: "Сб. Фрагменты ранних греческих философов" ч.1, М., Наука, 1989г., стр. 467-468).

(Добавление к мнениям о пифагорейцах:

"Брак они определяли как число пять, так как брак есть соединение мужчины с женщиной; мужское, по их мнению, есть нечет, женское — чет, а число пять происходит от первого четного — двух, и первого нечетного числа — трех, ибо, как я сказал, нечет, по их мнению, есть мужское, а чет — женское. Ум (нус) и сущность они определяли как одно (о "душе" он говорит в смысле "ума"); ум они определяли как одно и монаду, так как он постоянен (έπίθεσις), βсецело подобен [себе] и начальствен [ ~ начинателен], а сущность — так как она первый элемент вещи. "Мнение" (докса) они определяли как два, так как она переменчива надвое; кроме того они называли ее "движением" и έπίθεσις). Βыбирая такие сходства вещей с числами, они стали считать числа причинами вещей, утверждая, что все сущее состоит из чисел…" (Александр Афродис. Цит. по: "Сб. Фрагменты ранних греческих философов" ч.1, М., Наука, 1989г., стр. 468).

Еще: "Начало — пол-целого дела" — изречение самого Пифагора. Не только в этом полустишии, но и в других, подобных, божественнейший Пифагор скрывал тлеющие искорки истины для тех, кто сумеет их разжечь; под своим краткословием он прятал, словно сокровище, необозримое и неисчерпаемое по объему богатство умозрения, как, например, в изречении: "Числу все вещи подобны", — которое он чаще всего повторял всем [своим ученикам], или в изречении "дружба — равенство" (Ямвлих Там же, стр. 149).

Еще: "Гермипп рассказывает про Пифагора еще одну историю. Приехав в Италию, он соорудил себе комнатушку под землей и наказал матери записывать на дощечке все происходящее, отмечая при этом время [событий], а затем спускать ему [эти заметки], доколе он не вернется [на землю]. Мать сделала, как он сказал. А Пифагор некоторое время спустя вернулся наверх тощий как скелет, пришел в народное собрание и объявил, что прибыл из Аида, причем зачитал им все, что произошло [за время их отсутствия]. Те были так взволнованы сказанным, что заплакали, зарыдали и уверовали, что Пифагор прямо-таки божественное существо. Дело кончилось тем, что они доверили ему своих жен, чтобы те научились кое-чему из его учений, и их прозвали пифагоричками (Диоген Лаэртий. Там же, стр.139).

* * *

Платон (428/427 - 348/347) — философ:

Сократ. Остается разобрать, подобает ли записывать речи или нет, чем это хорошо, а чем не годится. Не так ли?

Федр. Да.

Сократ. Я могу только передать, что об этом слышали наши предки, они-то знали, правда ли это… Так вот я слышал, что близ египетского (конец стр. 185) Навкратиса (торговый город в Нижнем Египте — Прим. ред.) родился один из древних тамошних богов, которому посвящена птица, называемая ибисом. А самому божеству имя было Тевт (видимо, египетский бог Тот — Прим. ред.). Он первый изобрел число, счет, геометрию, астрономию, вдобавок игру в шашки и в кости, а также и письмена. Царем над всем Египтом был тогда Тамус, правивший в великом городе верхней области, который греки называют египетскими Фивами, а его бога — Аммоном. Придя к царю, Тевт показал свои искусства и сказал, что их надо передать остальным египтянам. Царь спросил, какую пользу приносит каждое из них. Тевт стал объяснять, а царь, смотря по тому, говорит ли Тевт, по его мнению, хорошо или нет, кое-что порицал, а кое-что хвалил. По поводу каждого искусства Тамус, как передают, много высказал Тевту хорошего и дурного, но это было бы слишком долго рассказывать. Когда же дошел черед до письмен, Тевт сказал: "Эта наука, царь, сделает египтян более мудрыми и памятливыми, так как найдено средство для памяти и мудрости". Царь же сказал: "Искуснейший Тевт, один способен порождать предметы искусства, а другой — судить, какая в них доля вреда или выгоды для тех, кто будет ими пользоваться. Вот и сейчас ты, отец письмен, из любви к ним придал им прямо противоположное значение В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою. Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам мнимую, а не истинную мудрость. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения; они станут мнимомудрыми вместо мудрых".

Федр. Ты, Сократ, легко сочиняешь египетские и какие тебе угодно сказания…

Сократ. (стр. 187) В этом, Федр, дурная особенность письменности, поистине сходной с живописью: ее порождения стоят, как живые, а спроси их — они величаво и гордо молчат (Ч. Пирс не первый, кто "одушевлял" ЗНАКИ — XANDROV). То же самое с сочинениями: думаешь, будто они говорят как разумные существа, но если кто спросит о чем-нибудь из того, что они говорят, желая это усвоить, они всегда отвечают одно и то же. Всякое сочинение, однажды записанное, находится в обращении везде — и у людей понимающих, и равным образом у тех, кому вовсе не подобает его читать, и оно не знает, с кем оно должно говорить, а с кем нет…

Федр. И это ты говоришь очень верно…

Сократ (стр. 188) Значит [человек, обладающий знанием] не станет всерьез писать по воде чернилами, сея при помощи тростниковой палочки сочинения, не способные помочь себе словом и должным образом научить истине.

Федр. Это было бы невероятно.

Сократ. Конечно. Но вероятно, ради забавы он засеет сады письмен и станет писать; ведь когда он пишет, он накапливает запас воспоминаний для себя самого на то время, когда наступит старость — возраст забвенья, да и для всякого, кто пойдет по его следам; и он порадуется при виде нежных всходов… (Платон "Собр. соч. в 4 т" т.2, М., Мысль, 1993г., стр.185-188. Диалог Федр").

[По нынешним представлениям египетская письменность возникла в период Раннего царства — третье тысячелетие до нашей эры — и была достаточно широко распространена. Прослужив не одно тысячелетие, она была забыта и частично расшифрована Ж.-Ф. Шампольоном (р. 1790г.) в первой четверти XIX века].

Плутарх (ок.46 – позже 119 н. э.) — др.-греч. писатель, историограф:

стр. 177

"…Тут Трасибул задал вопрос, что означает термин φορά, θ это дало повод Аммонию подробно рассказать вообще о частях пляски.

2. "Их, — сказал он, — три — φορά "δвижение", σχήμα "ξбраз" и δείξις "οоказание". Пляска так же состоит из движений и положений (σχήσεις), κак мелодия из звуков и пауз. Итак, φοραί — название движений, а σχήματα — νазвание образов или положений тела, которыми заканчиваются движения и которыми живописуется образ Аполлона, или Пана, или какой-нибудь вакханки. Третья составная часть пляски, δεĩξισ, ύто не подражание, а истинный показ того, что этой δεĩξισ θзображается в действии. Подобно тому как поэты, когда им надо только обозначить нечто, пользуются собственными именами, называя Ахилла, Одиссея, землю, небо так же, как называют их в народе (странно, что Плутарх игнорирует необыкновенную образность "народного", т.е. обыденного языка — XANDROV), но когда хотят дать наглядное живое представление, то прибегают к словотворчеству, звукоподражанию и (конец стр.177) метафорам, употребляя, например, такие слова, как хελαρύζειν "ζурчать" или хαχλάζειν "αурлить" о струящихся потоках, или о летящих копьях — насытиться алчные телом"136 (Иллиада XI 574 сл. — о копье Ахилла — Прим. ред.), или об упорной битве, исход которой не определился:

Равное битва — глава к голове — являла упорство; (Ил. XI 72 — ред.)

Широко пользуются словосложением как выразительным средством, например, Еврипид:

В эфире светлом рее крылатый горгоубийца;

или Пиндар о побеждающем коне,

Который, мчась при Алфее,

Не-касаем-бичем,

Причастил к победе своего господина;

или Гомер о колесничном состязании:

Пышная словом, златом нарядная вкруг колесница

За быстроногими конями катится, — (Ил. XXIII 503-504 — ред.)

так в пляске образ знаменует и форму и идею; равно и движение выражает некое душевное переживание, деятельность или устремленность; и наконец, показание наглядно воспроизводит сами вещи, землю, небо и людей; и то, что все это связано с определенной ритмической упорядоченностью, сближает пляску с поэзией, которая придает собственным именам украшающие их эпитеты, например в гимне, который Музы у Гесиода

Чтимой Фемиде поют, Афродите нежноресничной,

Гере в –венце-золотом и прекрасноликой Дионе;

или:

Трех сыновей породил уставоблюстителей Эллин:

Дора и Ксунфа царей и царя конелюбца Эола.

Если же этих эпитетов нет, то ресь остается скудной и непоэтичной, например:

Один родил Геракла, Ификла другой;

или:

Царь был отец у нее, и супруг, и сын, и потомки

Имя же родина ей Олимпиады дала.

Этот же недостаток встречается и в пляске, если ее показания лишены необходимой убедительности, изящества и простоты. И вообще, — сказал Аммоний, — известное изречение Симонида145 (Живопись — молчащая поэзия, а поэзия — звучащая живопись — Прим. ред.) о поэзии и живописи можно обратить на пляску, назвав ее молчащей поэзией. Я не сказал бы, что у живописи и поэзии есть что-либо общее, тогда как много общего есть у пляски с поэзией, и особенно в жанре гипорхемы146 (Гипорхема — танец, сопровождаемый пением. В идеале петь и танцевать должен один актер, но во времена Плутарха мимическому актеру аккомпанировал певец или хор, что наш автор считает упадком искусства — Прим. ред.), где они совершают единое дело, воспроизводя действительность в зрительных образах (конец стр. 178) и в слове. Хорошо показывает, как они нуждаются одна в другой, поэт, особенно прославившийся своими гипорхемами147 (имеется в виду Пиндар — Прим. ред.) и достигший в них высокой убедительности:

Засвистав

Пеласгийского коня, амиклейского пса,

Соревнующей стопой

Мчись в угон за витым напевом,

Как на Дотии, открытом всем ветрам,

Тщетной смертью

Ты летишь за рогатой ланью,

А она лишь поворачивает шею…

Перевод М.Л.Гаспарова

и так далее: все это как бы громко призывает к плясовому показанию или, лучше сказать, какими-то нитями влечет к определенным движениям руки, ноги и все тело, которое не может оставаться в покое при звуках этой песни. Сам поэт не находит зазорным тем, что он не менее искусен в пляске, чем в поэзии:

Я умею смесить ноги в легком плясе!

Критский в нем лад и молосский над ним гул…

Перевод М.Л.Гаспарова

Но в наше время ничто так не пострадало от упадка в покровительстве Муз, как пляска. Этого именно и опасался когда-то Ивик (др.-греч. поэт 2-й пол. VI в. до н.э., автор хоровых песен — XANDROV) сказав:

Против бога изволенья не ищу хвалы я смертной.

Перевод М.Л.Гаспарова

Ведь ныне и пляска, в содружестве с какой-то простонародной поэзией и отойдя от былой небесной (см. "Пир" Платона, где противопоставляется любовь пошлая и небесная— XANDROV), овладела упадочными и безвкусными театрами и в своем тиранстве подчинила себе едва ли не все, чем ведают Музы, но погубила свою истинную почесть у всех разумных и благочестивых людей" (Плутарх "Застольные беседы" Гл.9, Л., Наука, 1990г.).

* * *

Диоген Лаэртский (кон. I I - нач.I I I в н.э.) — греч. писатель:

О стоиках

"РИТОРИКА, по их словам (по словам стоиков — XANDROV) разделяется на три части :совещательную, судебную и хвалебную" (Кн.7, 43), и далее: "ДИАЛЕКТИКА разделяется на две области: означаемое и звук. Область означаемого делится на разделы о представлениях и о возникающих из них суждениях, о подлежащих и сказуемых, о прямых и обратных высказываниях, о родах и видах, о рассуждениях, свертываниях и умозаключениях и, наконец, о софизмах, как словесных, так и предметных, а среди них о рассуждениях ложных, истинных и отрицательных, о недостаточных, неразрешимых и заключительных... Область звука, упомянутая выше, также принадлежит диалектике...

Сама ДИАЛЕКТИКА есть вещь необходимая: это добродетель, объемлющая собою другие добродетели. Осторожность есть наука когда следует и когда не следует что-то признавать. Осмотрительность есть сильное напряжение разума против вероятия, чтобы не поддаться ему. Неопровержимость есть сила разума, которою он стоит на своем и не переходит на противоположное. Несуетность есть совпадение, возводящее представления к верному разуму. Сама наука, по их словам, есть незыблемое постижение или же такое совладание с воспринимаемыми представлениями, которое уже не может быть поколеблено разумом. Без изучения диалектики мудрец не может быть непогрешим в рассуждении: это она дает распознавать истинное и ложное...

Таковы в общих чертах их суждения о логике. А чтобы рассказать об этом в частностях, приведем то, что к этому относится в их учебном руководстве.

Диокл Магнесийский в своем "Обзоре философии" говорит дословно так: "Стоики полагают, что на первом месте речь должна идти о представлении и чувстве, потому что именно представление, как таковое, есть критерий, которым распознается истинность вещей, и потому что без представления нельзя составить понятие о признании, о постижении и о мышлении, а оно предшествует всему остальному. В самом деле, вначале бывает представление, а уже за ним — мысль, способная выговориться, и она выражает в слове то, что испытывается в представлении."

Представление (phantasia) и призрак (phantasma) — разные вещи. Призрак — это то, что кажется нашим мыслям (т.е. не познающееся из внешнего мира, а самовоспроизводящееся из памяти? — XANDROV), как это бывает во сне; представление — это отпечаток в душе, то есть некоторое изменение в ней (откладывающееся в памяти о познающемся внешнем мире, т.е. изменяющее состав памяти? — XANDROV). Так это понимает Хрисипп во II (В рукописях "в XII книге"; это чтение сохраняют Кобет и Апельт — прим. переводчика М.Л.Гаспарова) книге "О душе", ибо не следует понимать "отпечаток" как "след печати", ведь невозможно представить себе много таких следов, оставляемых на одном и том же месте в одно и то же время. И представление мыслится как нечто возникающее от существующего и запечатлевающее, отпечатлевающее, напечатлевающее его, как оно есть (имеется в виду абсолютная копия? — XANDROV); от несуществующего оно бы не возникло.

Представления, по их словам, бывают как чувственные, так и внечувственные: чувственные — это те, которые воспринимаются одним или несколькими органами чувств; внечувственные — те, которые воспринимаются мыслью, как например, представления о предметах бестелесных и иных, воспринимаемых только разумом. Среди чувственных представлений одни возникают из существующего при нашем содействии и признании, но есть и такие, которые возникают из существующего лишь по видимости.

Далее, представления бывают как разумные, так и внеразумные. Разумные свойственны существам разумным, внеразумные — неразумным. Разумные [ представления — XANDROV] — это мысли, а внеразумные названия не имеют. Кроме того, представления бывают деловые и неделовые (ЭКВИВОКАЦИОННЫЕ? — XANDROV): так, ваятель на изваяние смотрит иначе, чем не ваятель (какая "пара" здесь имеется в виду: 1) ваятель - художник и не ваятель — зритель, или же 2) ваятель - художник и не ваятель — деловой (научный) человек? Из предыдущей фразы верно второе — XANDROV).

Чувствование (здесь — ощущение. — XANDROV), по словам стоиков, — это дыхание, направленное от главной части души к органам чувств (здесь, соответственно — органам ощущений. — XANDROV), это постижение, совершаемое в органах чувств, и это само строение органов чувств, в силу которого иные оказываются калеками (напр., слепые, глухие и пр. — XANDROV) Деятельность органов чувств тоже называется чувством (вот оно заложенное в теорию познания коварное "СЛИПАНИЕ ТЕРМИНОВ" — XANDROV). Они говорят, что посредством чувств мы постигаем белое и черное, грубое и гладкое, а посредством разума — выводы из доказательств, например бытие и провидение богов.

Мыслимые понятия делятся или по случайности, или по сходству, или по аналогии [ или по переносу] , или по соединению, или по противоположности. По случайности мыслится все чувственное (? — XANDROV). По сходству мыслится нечто по наличному предмету — например, Сократ по его изображению (изображаемое по его знаку? — XANDROV). По аналогии мыслится или преувеличенное (гипербола? — XANDROV), например Титий или Киклоп, или преуменьшенное (литота? — XANDROV), например пигмей; точно также и середина земного шара мыслится по аналогии серединам меньших шаров. По переносу мыслятся, например, глаза на груди ("кубизм"? — XANDROV); по соединению — например, гиппокентавр (катахреза? — XANDROV); по противоположности — например, смерть [ и жизнь? А в целом антитеза?— XANDROV] . Иные понятия мыслятся по переходу, например, значения и пространство (? — XANDROV); иные по природе, например правда или благо (этика? — XANDROV); иные — по отнятию, как "безрукий" (синекдоха? — XANDROV).Таковы их положения относительно представления , чувств и мышления.

Критерием истины они объявляют постигающее представление, то есть представление, возникающее от существующего. Так говорит Хрисипп во II (в рукописях "в XII книге" — Прим. перев. Гаспарова) книге "Физики", Антипатр и Аполодор; тогда как Боэф допускает множественность критериев (и ум, и чувствование, и возбуждение, и знание), да и Хрисипп противоречит сам себе. в I книге "Об учении", называя критериями как чувствование, так и предвосхищение (которое представляет собой врожденное (! — XANDROV) понятие о всеобщем). Наконец, некоторые из старших стоиков допускают в качестве критерия верный разум (как свидетельствует Посидоний в книге "О критерии")

Изучение диалектики, по общему мнению большинства, начинается с раздела о звуке.

Звук есть сотрясение воздуха или же предмет звукового ощущения (как пишет Диоген Вавилонский в учебнике "О звуке"). Звук животного — это сотрясение воздуха из простого побуждения, звук человека — сотрясение, расчлененное и направляемое мыслью (так пишет Диоген), достигающее зрелости в человеке к четырнадцати годам. Звук — это тело, полагают стоики (так говорят Архедем в книге "О звуке", Диоген, Антипатр и Хрисипп во II книге "Физики"), ибо все, что производит действие (поистине, гениально! — XANDROV), есть тело, а звук производит действие, исходя от говорящего к слушающему (вот оно — единственно верное понятие коммуникативной системы! — XANDROV).

Слово есть записанный звук (а произнесенный, который "производит действие" на ухо также, как записанный — на глаз, не есть слово? — XANDROV) (говорит Диоген), например "день". Говор (здесь — местный диалект — XANDROV) есть слово, несущее печать, как эллинскую, так и племенную, а иначе говоря — слово, происходящее из каких-то мест, из какого-то говора, например, thalatta — из аттического, hëmerë — из ионийского. Элементы слова — двадцать четыре буквы. "Буква" говорится в трояком смысле: это и сам элемент, и его начертание, и его название. (знак - означающее - означаемое? — XANDROV), например "альфа". Гласные — это семь букв:       ; согласные — шесть букв:B , G , D , K , P , T . Звук и слово — вещи разные, ибо звук — это также и шум, а слово — это только нечто членораздельное (а как же сказанное ранее: "Слово есть записанный звук..."? — XANDROV). Слово и речь – тоже вещи разные (прямо, Соссюр! — XANDROV), ибо речь всегда что-то значит: слово может ничего не значить (например "блитири"). А речь — не может (а значащее слово, напр., "день", и речь — вещи "не разные"? — XANDROV). Высказывать и произносить — тоже вещи разные: произносятся звуки, а высказываются предметы, которые и являются высказываемыми (о, это точно против "структуралистов"!!! — XANDROV)...

(далее о частях речи, об определении — XANDROV)

Род есть сочетание многих неразъединимых предметов мышления: так, род "животное" обнимает всех животных порознь. Предмет мышления есть мысленный призрак, это и не существо и не свойство, но как бы существо и как бы свойство; так, так образ лошади может видеться, даже когда лошади нет (верно! Образы находятся в уме-голове — XANDROV). Вид есть то. что включается в род, как вид "человек" включается в род "живое существо". Надродовое — это то, что является родом, но само ни в какой род не входит, например "сущее". Подвидовое — это то, что является видом, но само в себе видов не содержит, например "Сократ".

Разделение рода есть рассечение его на смежные виды, например: "Среди живых существ одни разумны, а другие неразумны". Противоделение рода есть рассечение его на противоположные виды, например через отрицание: "Среди сущего иное есть благо, иное — не благо" (единство и борьба противоположностей? — XANDROV). Подразделение есть разделение от разделения, например: "Среди сущего иное есть благо, иное — не благо; среди того, что не благо, иное есть зло, иное же безразлично". Расчленение есть размежевание рода на области (так пишет Криний), например: "Среди благ иные суть духовны, иные — телесны.

Двусмысленность есть слово, означающее в речи по собственному смыслу (у самого по себе взятого слова есть смысл! Но какой же? — XANDROV) и по употреблению два и более предмета, так что по одному слову можно понять различное, например: "Скороход рухнул" может означать и "Бегун упал", и "Скоро проход обвалился" (В подлиннике — auletris peptoke и aule tris peptoke ("флейтистка упала", "дом трижды упал" — Прим. перев.)(здесь явление омофона из разряда омонимов: одинаковое звучание auletris и aule tris при различном написании — XANDROV).

Диалектика, по словам Посидония, — это наука о том, что есть истина, что ложь, а что — ни то, ни другое; а по словам Хрисиппа, это наука об обозначениях и обозначаемом (вот! — XANDROV). Сказанное выше принадлежит к учению стоиков о звуке (об обозначениях — XANDROV). В области же предметов, то есть обозначаемого, речь идет о высказываниях (lectoi), о законченных высказываниях, о суждениях, об умозаключениях, а также о недостаточных высказываниях и о сказуемых прямых и обратных.

Высказыванием у них называется то, что составлено в соответствии с умственным представлением. Высказывания бывают законченные и (полные? — XANDROV) недостаточные (частичные? — XANDROV). Недостаточные высказывания — это те, которые произносятся в незавершенном виде, например: "Пишет". Спрашивается: кто пишет? Законченные высказывания — это те, которые произносятся в завершенном виде, например: "Сократ пишет". Таким образом, среди недостаточных высказываний числятся сказуемые, среди законченных — суждения, умозаключения, общие вопросы и частные вопросы.

(далее о сказуемом — XANDROV)

Суждение (суждение — axioma, от глагола axioo — "сужу". — прим. перев.) — это то, что бывает или истинно, или ложно, или же это законченный предмет, доступный отрицанию сам по себе. Так говорит Хрисипп в "Диалектических определениях": "Суждение есть то, что можно отрицать или утверждать само по себе: например, "Стоит день" или "Дион гуляет". Сужденинем оно называется от слова "судить", потому что в суждении мы высказываемся "за" или "против": так, кто говорит: "Стоит день", высказывается за то, что стоит день; и если действительно стоит день, то предлагаемое суждение истинно, если же нет, то ложно.

От суждения следует отличать общий вопрос, частный вопрос, повеление, клятву, пожелание, предположение, обращение и мнимое суждение...

Мнимое суждение — это изъявление, звучащее как суждение, но в силу избытка какого-либо слова или страсти не являющееся суждением, например: "Прекрасен Парфенон!" или "Как тот пастух похож на Приамидов!" Кроме названного от суждения следует отличать и сомнение, когда как будто (т.е. риторически в совр. смысле — XANDROV) говорит человек, находящийся в сомнении: "А жизнь и боль — ужель они не родственны?" Все это — и общие вопросы, и частные, и прочее — не бывает ни истинно. Ни ложно, тогда как суждения бывают или истинны, или ложны...

...Отрицательное суждение — например, "Не день стоит". Разновидностью этого является дважды отрицательное суждение: это отрицание отрицания (ого! прямо гегелевский термин — XANDROV), например: "Не день не стоит", то есть "День стоит"...

Рассуждение (logos) — это то, что состоит из большой посылки, малой посылки и вывода...

Таковы положения стоиков в логике; и они усиленно настаивают, что только диалектик есть мудрец, ибо все предметы определяются именно через логическое рассмотрение, даже если они принадлежат к области физики или этики, не говоря уже о логике; как же им не судить и о правильности названий, поставленных законами над действиями (сомнительное чтение, перевод приблизительный — прим. перев.)?.Ведь две есть заботы у добродетели: во-первых, следить, что есть всякий предмет, и во-вторых, как он называется. Вот какова их (стоиков — XANDROV) логика (Диоген Лаэртский "О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов" кн. VII, М., Мысль, 1986г., стр. 260- 272).

О скептиках

"Пиррон Элидский (ок.360 – ок.270 до н. э., древнегреч. философ, основатель скептицизма — XANDROV) был сыном Плистарха (как сообщает Диокл); вначале он был живописцем,.. потом слушателем Брисона,.. а потом — Анаксагора, которого сопровождал повсюду, даже при встречах с индийскими гимнософистами и с магами. Отсюда, по-видимому, он и вывел свою достойнейшую философию, утвердив непостижимость и воздержание особого рода (говорит Асканий Абдерский). Он ничего не называл ни прекрасным, ни безобразным, ни справедливым, ни несправедливым и вообще полагая, что истинно ничто не существует, а людские поступки руководятся лишь законом и обычаем, — ибо ничто не есть в большей степени одно, чем другое.

В согласии с этим вел он и жизнь свою, ни к чему ни уклоняясь, ничего не сторонясь, подвергаясь любой опасности, будь то телега, круча или собака, но ни в чем не поддаваясь ощущениям. От опасностей его уберегали (по словам Антигона Каристского) следовавшие за ним друзья… А в отечестве своем Пиррону воздавали такой почет, что назначили его верховным жрецом и ради него постановили всех философов освободить от податей…

Цель свою скептики полагали в опровержении догматов всех школ, но сами они ни о чем догматически не высказывались…

…(как говорит Тимон в "Пифоне"): "Ничего не определять, ни с чем не соглашаться.

Точно так же и выражение "На всякое слово есть и обратное" ведет за собою воздержание от суждения: если вещи противоречат друг другу, а слова равносильны, то из этого следует неведение истины. Более того, и на само это слово есть обратное, так как оно, опровергнув другие, оборачивается и разрушает само себя, наподобие очистительных лекарств, которые сперва отделяют и выделяют материю, а потом выделяются и разрушаются сами.

Догматики возражают, будто скептики этим вовсе не подрывают значение рассуждения, а утверждают его. Но ведь они пользовались услугами рассуждений как раз потому, что подорвать рассуждение можно было не иначе, как другими рассуждениями. Точно так же мы говорим и о том, что пространства не существует, и все-таки вынуждены пользоваться словом "пространство", но не в догматах, а в доводах; и точно так же мы знаем, что ничего не бывает по неизбежности, и все же вынуждены пользоваться словом "неизбежность". Истолковывают они это так: какими вещи кажутся, такими они только кажутся, хоть не таковы они на самом деле; но разысканию подлежит именно то, чему причастны наши чувства, а не то, что мы мыслим, ибо ясно, что это последнее существует лишь в мысли.

Таким образом, пирроновское рассуждение есть отчет о том, что кажется и каким-либо образом мыслится, вследствие чего все со всем соотносится, сравнивается и обнаруживает много неправильности и беспорядка…

…на каждую убедительность предмета они находят [другую] такую же, отменяющую ее. А убедительностью они считают то, что согласно с чувствами, то, что никогда или только изредка меняет свой вид, то, что принято обычаем, то, что определено законами, то, что доставляет удовольствие, то, что вызывает удивление. Для этих-то убедительностей они и приискивают равносильные им противоположные убедительности.

Неразрешимые трудности согласования видимого и мыслимого, ими указываемые, сведены в десять способов, которыми изменяется видимость предмета. Вот каковы эти десять способов.

Первый исходит из того, что у различных существ различны наслаждение и боль, различны польза и вред от разных вещей. Это заставляет думать, что и представления у них не одни и те же от одних и тех же вещей (гениально!!! — XANDROV), и что поэтому при таком противоборстве лучше воздерживаться от суждений. Так, среди животных некоторые размножаются без спаривания, например, огненножители58 (Мифические существа — саламандры позднейшей демонологии — Прим. М.Л.Гаспарова), арабский феникс или черви, иные же — совокупляясь, как человек и остальные; и при сравнении у одних из них особенности одни, у других — иные; потому и чувства у них различны: ястребы всех зорче, собаки всех чутче, а стало быть, можно думать, что раз глаза у животных разные, то и представления — соответственные им. Точно так же и виноградная лоза для козла съедобна, а для человека горька, или цикута для перепелки питательна, а для человека смертельна, или отбросы годятся в пищу для свиньи и не годятся для лошади.

Второй исходит из человеческой природы и личных особенностей. Так, Демофонт, повар Александра, грелся в тени и мерз на солнце…

Третий исходит из различия в наших чувствующих отверстиях. Так, яблоко зрению нашему представляется желтым, вкусу — сладким, обонянию — душистым; и даже одна и та же форма видится по-иному, отражаясь в разных зеркалах (дважды гениально!! — XANDROV). Из этого следует, что всякая видимость есть не в большей степени одно, чем другое.

Четвертый исходит из предрасположений и общих перемен, каковы здоровье, болезнь, сон, бодрствование, радость, печали, молодость, старость, отвага, страх, недостаток, избыток, вражда, любовь, жар, озноб, не говоря уже о легком дыхании и трудном дыхании. От того, каковы предрасположения, зависит и различие видимостей…

Пятый исходит из воспитания, законов, веры в предания, народных обычаев и ученых предубеждений…

Шестой исходит из соединений и взаимодействий, по причине которых ничто не является само собой в чистом виде, а только в соединении с воздухом, светом, влажностью, плотностью, теплом, холодом, движением, испарением и другими воздействиями. Так, пурпур выказывает разные оттенки при солнце, при луне и при светильнике; цвет нашего тела кажется различным в полдень и на закате; камень, который в воздухе тяжел и для двоих, без труда перемещается в воде, то ли потому, что он тяжел, а в воде легчает, то ли потому, что он легок, а в воздухе тяжелеет; а каково все это само по себе, мы не можем выделить, как не можем выделить масло из состава умащения.

Седьмой исходит из расстояний, положений, мест и занимающих их предметов. В силу этого вещи, по-видимому большие, представляются малыми, четырехугольные — круглыми, ровные — бугристыми, прямые — вогнутыми, бесцветные — цветными. Так, солнце за дальностью расстояния кажется маленьким; горы издали представляются воздушными и легкими, вблизи же они громоздкие; солнце на восходе — одно, а в середине неба — другое; один и тот же предмет в лесу — такой, а на открытом месте — иной; статуя меняется от того, как ее поставить, а голубиная шея — от того, как она изогнется. Стало быть, так как все эти вещи нельзя мыслить вне мест и положений, то и природа их непознаваема.

Восьмой исходит из количества и качества вещей — их теплоты, холода, быстроты, медленности, бесцветности, цветистости…

Девятый способ исходит из постоянства, необычности, редкости. Так, где землетрясения бывают часто, там люди им не удивляются; не удивляются они и солнцу, потому что видят его каждый день…

Десятый исходит из соотносительности, например, легкого с тяжелым, сильного с бессильным, большего с меньшим, верхнего с нижним. В самом деле, правостороннее не является правосторонним от природы, а только мыслится таким по соотнесению с иным, и если переместится иное, то и правостороннее перестанет быть правосторонним. Точно так же и отец и брат — понятия соотносительные, и день соотносится с солнцем, и все вещи — с нашей мыслью; а все, что соотносительно, непознаваемо само по себе.

Таковы эти десять способов. Впрочем, последователи Агриппы добавляют к ним еще пять: от разногласия, от продолжения в бесконечность, от связи, от предположения, от взаимности. Способ от разногласия прилагается ко всякому разысканию, философскому или обычному, и показывает, как много в нем спорного или смутного. Способ от продолжения в бесконечность не позволяет обосновывать исследование, потому что каждое обоснование требует в свою очередь обоснования, и так до бесконечности. Способ от связи говорит, что всякая вещь воспринимается не сама по себе, а в связи с другими, поэтому все они непознаваемы. Способ от предположения заключается в том, что человек считает возможным принимать простейшие предметы за достоверные сами по себе и не требовать для них обоснования; но это пустое дело, потому что кто-нибудь другой всегда может допустить противоположное. Способ от взаимности применим тогда, когда то, что нужно для обоснования исследуемого предмета, само нуждается в обосновании, например когда обосновывают существование каналов в органах чувств существованием истечений от предметов, хотя последние в свою очередь требуют для своего обоснования, чтобы существовали каналы в органах чувств.

Они (скептики — XANDROV) отвергают все доказательства, критерии истинности, знаки (знаки! — XANDROV), причины, движения, изучение, возникновение, существование добра и зла по природе. В самом деле, говорят они, всякое доказательство слагается из частей или доказанных, или недоказуемых; если из доказанных, то они в свою очередь потребуют доказательств, и так до бесконечности, если же из недоказуемых, то, будь таких частей много или всего лишь одна, целое все равно будет недоказуемо. Если кому кажется, будто существует что-то не нуждающееся в доказательстве, то удивительно, как они не понимают: именно и нужно доказать, что оно достоверно само по себе. Нельзя ведь доказывать, что стихий четыре, потому что их четыре…

Далее, говорят они, наш товарищ по разысканиям тоже может или внушать доверие, или нет. Но если он внушает доверие, то он все равно не сможет возразить человеку с противоположными представлениями, ибо как он будет внушать доверие в рассказе о своих представлениях, так и другой тоже. Если же он не внушает доверия, то он не будет внушать доверия и в рассказе о своих представлениях. Убедительное не следует принимать за истинное, ибо одно и то же бывает убедительно не для всех и не постоянно. Убедительность зависит и от внешних обстоятельств, и от доброго имени говорящего — потому ли, что он разумен, или вкрадчив, или близок нам, или говорит приятное нам…

Знак, по их словам, не существует. В самом деле, если бы он существовал, он был бы или чувственным, или умопостигаемым. Но знак не может быть чувственным, ибо чувствуемость есть общее свойство, а знак — отдельная вещь. Кроме того, чувственные вещи различаются по отличиям, а знаки — по отношениям. Однако знак — это и не умопостигаемая вещь, ибо всякая умопостигаемая вещь есть или явность явного, или неявность неявного, или неявность явного, или явность неявного, а знак не таков. Знак — это не явность явного, ибо явному не нужен знак; это не неявность неявного, ибо раскрываемое неявное стало бы явным; это не неявность явного, ибо что дает чему-то возможность быть воспринятым, должно само быть явным; это не явность неявного, ибо знак, будучи относителен, должен восприниматься вместе с означаемым, а здесь это не так. Стало быть, нечто неясное постигнуто быть не может, потому что постигается оно, по обычному мнению, именно через знаки" (Диоген Лаэртский "О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов" кн. IX, М., Мысль, 1986г., стр.352-362).

* * *

Леонардо да Винчи (1452 - 1519) — художник, ученый:

"Та наука полезнее, плод которой наиболее поддается сообщению, и также наоборот, менее полезна та, которая менее поддается сообщению.

Живопись в состоянии сообщить свои конечные результаты всем поколениям вселенной, так как ее конечный результат есть предмет зрительной способности; путь через ухо к общему чувству не тот же самый, что путь через зрение. Поэтому она не нуждается, как письмена, в истолкователях различных языков, а непосредственно удовлетворяет человеческий род (см. рассуждение о "непосредственности" живописи у А.Базена и др. — XANDROV), не иначе, чем предметы произведенные природой...

Живопись представляет чувству с большей истинностью и достоверностью творения природы, чем слова и буквы, но буквы представляют слова с большей истинностью, чем живопись. Мы же скажем, что более достойна удивления та наука, которая представляет творения природы, чем та, которая представляет творения творца, то есть творения людей, каковыми являются слова; такова поэзия и подобное, что проходит через человеческий язык. (Леонардо да Винчи "Суждения о науке и искусстве" СПб, Азбука, 1998г., стр8);

"И если геометрия сводит всякую поверхность, окруженную линией, к фигуре квадрата и каждое тело к фигуре куба, а арифметика делает то же самое со своими кубическими и квадратными корнями, то обе эти науки распространяются только на изучение прерывных и непрерывных количеств, но не трудятся над качеством — красотой творений природы и украшением мира" (там же, стр. 11);

"Говорит поэт, что он описывает один предмет, представляющий собою другой, полный прекрасных сентенций. Живописец говорит, что и он волен делать то же самое и что в этом также и он поэт. И если поэт говорит, что он зажигает людей к любви, самому главному для всех видов живых существ, то живописец властен сделать то же самое, и тем более, что он ставит собственный образ любимого предмета перед влюбленным, который, целуя его и обращаясь к нему с речью, часто делает то, чего он не сделал бы с теми же самыми красотами , поставленными перед ним писателем; он тем более поражает разум людей, что заставляет их любить и влюбляться в картину, не изображающую вообще никакой живой женщины. Мне самому в свое время случилось написать картину, представлявшую нечто божественное; ее купил влюбленный в нее и хотел лишить ее божественного вида, чтобы быть в состоянии целовать ее без опасения.

...живопись скорее приводит в движение чувства, чем поэзия...

И если ты опишешь образ каких-нибудь божеств, то это описание не будет так почитаться, как написанное божество, потому что такой картине будут постоянно приносить обеты и всякие молитвы, к ней будут собираться разные поколения их многих стран и из-за восточных морей, и помощи просить они будут у такой картины, а не у писания" (стр. 22 - 23);

"Хороший живописец должен писать две главные вещи: человека и представление его души. Первое — легко, второе — трудно, так как оно должно быть изображено жестами и движениями тела (т.е. ЗНАКАМИ — XANDROV). Этому следует учиться у немых, так как они делают это лучше, чем все другие люди.

Делай фигуры с такими жестами, которые достаточно показывали бы то, что творится в душе фигуры, иначе твое искусство не будет достойно похвалы" (стр. 87);

* * *

Ф.Бэкон (1561 - 1626) — английский философ.

В 1623 году Фрэнсис Бэкон писал:

"Учение о средствах изложения, в его обычном понимании называемое также грамматикой, состоит из двух частей: одна из них касается устной речи, а другая — письменной: ведь Аристотель правильно говорил, что слова — это знаки мыслей, а буквы — слов. Обе эти части мы отнесем к грамматике. Но для того, чтобы глубже рассмотреть этот вопрос, мы, прежде чем перейти к грамматике и двум уже названным выше ее частям, должны сказать вообще о средствах сообщения. Ведь, как мне представляется, существуют и другие виды сообщения помимо слов и букв. Поэтому следует совершенно ясно установить, что все, что способно образовать достаточно многочисленные различия для выражения всего многообразия понятий (при условии, что эти различия доступны чувственному восприятию), может стать средством передачи мыслей от человека к человеку. Ведь мы знаем, что народы, говорящие на разных языках, тем не менее прекрасно общаются друг с другом с помощью жестов. И мы являемся свидетелями того, как некоторые люди, глухонемые от рождения, но обладающие определенными умственными способностями, вступают в удивительные разговоры друг с другом и со своими друзьями, изучившими их жестикуляцию. Более того, в настоящее время стало уже широко известным, что в Китае и других областях Дальнего Востока используются некие реальные знаки (c h a r a c t e r e s r e a l e s — см. стр.330. — XANDROV), выражающие не буквы и слова, а вещи и понятия (хорошо бы дать пример "реального знака"! — XANDROV). В результате многочисленные племена, говорящие на совершенно разных языках, но знакомые с такого рода знаками (которые у них очень широко распространены), могут общаться друг с другом в письменной (?! — XANDROV) форме, и любую книгу, написанную такими знаками, любой из этих народов может прочитать на своем родном языке (как это: "не буквы и слова, а вещи и понятия", которые можно прочесть "на своем родном языке"? — XANDROV).

Знаки вещей, выражающие значение их без помощи и посредства слова, бывают двух родов: в первом случае знак выражает значение вещи на основе своего сходства с ней, во втором — знак совершенно условен. К первому роду относятся иероглифы и жесты, ко второму — названные нами "реальные знаки". Иероглифы употреблялись еще в глубокой древности и вызывают к себе особое почтение, особенно у египтян, одного из древнейших народов; по-видимому, иероглифическое письмо возникло раньше буквенного и поэтому значительно старше его, за исключением, может быть, еврейской письменности. Жесты же — это своего рода преходящие иероглифы. Подобно тому как слова, произнесенные устно, улетают, а написанные остаются, так и иероглифы, выраженные жестами, исчезают, нарисованные же (или сфотографированные, или снятые в кино — XANDROV) остаются. Ведь когда Периандр, которого спросили, какими средствами можно сохранить тиранию, приказал посланцу следовать за собой и, гуляя по саду, срывал головки самых высоких цветов, давая понять, что нужно уничтожить знать (здесь, собственно два вида ЗНАКОВ: 1) "знаки-предметы" — цветы, представляющие знатных людей, и 2) "знаки-действия" — движения руки Периандра, представляющие процесс уничтожения знати — XANDROV), он точно так же пользовался иероглифами, как если бы он их нарисовал на бумаге. Во всяком случае ясно одно, что иероглифы и жесты всегда обладают каким-то сходством с обозначаемой им вещью и представляют собой своего рода эмблемы (эмблемы или же классические символы, как в примере с Периандром? — XANDROV); поэтому мы назвали их знаками вещей (жест — знак какой "вещи"? — XANDROV), основанными на сходстве с ними. Реальные же знаки не несут в себе ничего от эмблемы, но абсолютно немы, ничем не отличаясь в этом отношении (а в каком же отношении "отличаясь"? — XANDROV) от элементов самих букв; они имеют чисто условное (! — XANDROV) значение, основанное на своего рода молчаливом соглашении, которое ввело их в практику. При этом совершенно очевидно, что необходимо огромное число такого рода знаков для того, чтобы ими можно было писать, ибо их должно быть столько же, сколько существует корневых слов (получается, что "реальные знаки", не выражающие ни буквы, ни слова, все же соответствуют числу корневых слов и ими пишут?! — XANDROV). Итак, этот раздел учения о средствах изложения, посвященный исследованию знаков вещей, мы относим к числу требующих своего развития. И хотя польза этого раздела может показаться на первый взгляд незначительной, поскольку слова и буквенное письмо являются самыми удобными средствами сообщения, нам все же показалось необходимым в этом месте как-то упомянуть о нем как о вещи, имеющей не последнее значение. Мы видим в иероглифе, если так можно выразится, своего рода денежный знак интеллигибельных (от лат. i n t e l l i g i b i l i s — рассудочных; здесь — постигаемых только рассудком или интеллектуальной интуицией — XANDROV) вещей, и полезно было бы знать, что, подобно тому как монеты могут делаться не только из золота и серебра, так можно чеканить и другие знаки вещей помимо слов и букв" (Ф.Бэкон "Сочинения в 2 томах" т.1, М., Мысль, 1971г., стр. 331-332).

Высказав важнейшую (существовавшую со времен древнегреческих стоиков) мысль о несводимости средств общения к вербальным знакам, Ф.Бэкон тут же запутывается, говоря, что "реальными знаками", выражающими "не буквы и не слова", можно общаться в письменной форме. К тому же, не очень перспективно в терминологическом плане называть "совершенно условные" знаки — "реальными знаками".

Собственно, переводчики бэконовского труда Н.А.Федоров и Я.М.Боровский переводят с английского на русский "c h a r a c t e r e s r e a l e s " как — "реальные знаки".

Может, они не правы? Сравним ("Англо-русский словарь" Сост. В.К.Мюллер, М., ОГИЗ иностр. и нац. словарей, 1943г.):

c h a r a c t e r , существительное 1. характер;.. 2. репутация; 3. письменная рекомендация, характеристика; 4. фигура, личность;.. 5. разг. оригинал, чудак;.. 6. роль; действующее лицо (в драме, романе);.. 7. биол. отличительный признак;.. 8. качество, свойство; 9. буква; литера; иероглиф; цифра; алфавит; письмо; C h i n e s e c . китайские иероглифы; R u n i c c . руническое письмо;.. I I 1. характерная особенность; 2. мат. характеристика (логарифма).

r e a l I прилагательное 1. Действительный, настоящий, реальный, истинный, неподдельный, несомненный; 2. недвижимый (об имуществе);.. I I существительное действительность; I I I наречие, амер. сленг очень, действительно, совсем...

Оказывается, C h i n e s e c h a r a c t e r e s — китайские иероглифы, в то время как c h a r a c t e r e s r e a l e s — бэконовские "реальные знаки", которые как раз не иероглифы. Казалось бы, всего лишь — переводческо-терминологические трудности, не касающиеся существа вопроса. Однако если сопоставить два рода бэконовских знаков как знаков, которые: в первом случае — выражают значение вещи ("знак выражает значение вещи на основе своего сходства с ней"), и в то же время являются "знаками вещей, основанными на сходстве с ними", т.е. знаками: то значений вещей, то самих вещей, а во втором случае — выражают вещи ("реальные знаки выражающие не буквы и не слова, а вещи и понятия"), то поневоле думаешь не о переводческих промашках, а о том, что сам Ф.Бэкон не очень четко представлял себе различие указанных им "двух родов" знаков. Возможно, он имел в виду "два рода": 1) знаков, сходных с "вещами" (присваемых обозначаемым объектам на основе некоторого сходства с ними), и 2) знаков, никак не сходных с обозначаемыми "вещами" (присваемых объектам абсолютно произвольно).

* * *

Ж.-Ж.Новерр (1727 – 1810) — франц. балетмейстер.

Из трактата "Письма о танце и балетах" 1760г.:

стр.64. "Всякий сложный, запутанный балет, который не представит мне совершенно четко и внятно изображаемое в нем действие, сюжет которого я могу постигнуть лишь обратившись к либретто; всякий балет, в коем я не чувствую определенного плана и не могу обнаружить экспозиции, завязки и развязки, является, на мой взгляд, не чем иным, как простым танцевальным дивертисментом, более или менее хорошо исполненным; такой балет не способен глубоко затронуть меня, ибо он лишен собственного лица, действия и интереса.

Но — могут мне возразить — танец в наши дни достиг большого совершенства. Он имеет все основания нравиться и пленять, если даже в нем и недостает ума и чувства, которыми вы хотели бы (конец стр. 64) его наделить. Готов согласиться, что механическая сторона танца доведена у нас до совершенства и не оставляет желать ничего лучшего; скажу даже, что мне нередко случается встретить подлинную грацию и благородство, но все это лишь доля тех качеств, которыми должен обладать танец.

Отдельные па, непринужденность и блеск, с которыми они сменяют друг друга, быстрота, легкость, точность движений, равновесие и устойчивость, противоположения рук и ног — вот что я называю механической стороной танца. Если все эти движения не управляются разумом, если они не подсказаны талантом, если нет в них чувства и выразительности, — тогда я рукоплещу ловкости, я восхищаюсь человеком-машиной, я воздаю должное его силе, его проворству, но он не вызовет у меня ровно никакого волнения; он не растрогает меня и произведет не больше впечатления, чем хотя бы нижеследующие слова:

Порок… не отнюдь… позорит… плаха… нас.

Между тем эти слова, расположенные в порядке, установленном поэтом, составят превосходную стихотворную строку из "Графа Эссекса":

Порок позорит нас, отнюдь не плаха.

Из этого сравнения явствует, что танец содержит в себе все необходимое, дабы стать красноречивейшим из языков, но мало еще знать один только его алфавит, чтобы на нем разговаривать. Явись одаренный человек, который расставит эти буквы, образует из них слова, свяжет их в единое целое, — и танец перестанет быть немым; (конец стр. 65) он заговорит языком столь же сильным, сколь и выразительным, и балеты смогут разделить с лучшими театральными пьесами высокую честь волновать, умилять, исторгать слезы, а в жанрах менее возвышенных — пленять, забавлять и развлекать. Тогда танец, преображенный чувством и ведомый талантом, обретет наконец право на все почести и рукоплескания, коих повсюду в Европе удостаиваются поэзия и живопись.

стр. 82

Заставьте ваших фигурантов и фигуранток танцевать, но пусть танец их говорит, пусть, танцуя, они живописуют, пусть будут пантомимами, пусть чувства то и дело преображают их. Если жесты и мимика каждого всегда будут соответствовать движению его души, они выразят подлинные чувства, — и творение ваше оживет. Никогда не являйтесь на репетицию с головой, забитой комбинациями фигур, но лишенной здравого смысла…

стр. 116

Согласно Плутарху, танец являет собой немой разговор, говорящую и одушевленную картину, выраженную посредством движений, фигур и жестов. Фигурам его нет числа, говорит этот автор, ибо есть множество вещей, могущих быть выраженными с помощью танца. Фриник, один из древнейших трагиков, говорит, что находит в танце такое разнообразие черт и фигур, что число их может сравниться лишь с числом волн морских в пору зимних приливов.

Хорошо поставленный балет может, следовательно, обойтись без помощи слов. Я заметил даже, что они охлаждают игру и ослабляют действие.

стр. 240

Хореография*, о которой вы желаете услышать от меня, сударь, есть искусство записывать танцы с помощью различных знаков, наподобие того, как музыку записывают с помощью (конец стр. 240) знаков или букв, обозначающих названия нот, с той лишь разницей, что хороший музыкант прочтет двести тактов за минуту, в то время как превосходный хореограф не расшифрует двухсот тактов танца и за два часа.

Примечание:

Хореография* — Туано Арбо, каноник Лангрский, первым издал й 1588 году трактат, озаглавленный им "Оркезография": под каждой нотой мелодии он записывал соответствующие движения и танцевальные па. Затем Бошан придал хореографии новую форму, усовершенствовав остроумное начинание Туано Арбо; он придумал способ записывать па с помощью знаков, которым придавал различное значение и смысл. Указом парламента он был объявлен изобретателем этого искусства… — Прим. ред.

——————

Обозначения эти легко понять, они быстро заучиваются, но так же быстро забываются. Этот особый вид записи, принятый в нашем искусстве, и которого, возможно, не знали древние, был, вероятно, необходим на первых порах его развития, когда танец еще был подчинен строгим правилам… Танец был простым и состоял из небольшого количества элементов, а потому запись его была легко доступна и было нетрудно научиться разбирать ее. Но в наши дни па стали сложными — они удвоились и утроились, сочетания их стали неисчислимыми. Посему выражать их письменно стало чрезвычайно трудно, а еще труднее расшифровывать. К тому же этот метод весьма несовершенен: точно указываются одни только движения ног, а движения рук, если и обозначены, то при этом не отмечается ни их положение, ни их рисунок, не показаны также ни положение корпуса, ни повороты, ни противопоставления головы, ни различные манеры держать корпус благородно и непринужденно в соответствии с тем или иным танцем. Поэтому я считаю этот метод бесполезным, поскольку он не способствует совершенствованию нашего искусства… Что ж… храните эти драгоценные сведения. В вашей коллекции собраны все те (конец стр.242) сочетания па, все те изысканные, смелые, замысловатые фигуры, которые придуманы были в свое время Дюпре, Камарго, Лани, возможно даже Блонди. Коллекция, конечно, превосходная, но я с грустью вижу, что все эти сокровища, вместе взятые, не спасли вас самих от убожества и не научили извлекать из собственных ваших глубин те богатства, которые, может быть, в вас таились (это частью напоминает возражения бога Тевта против изобретения письмен, изложенные у Плутарха. Здесь Новерр явно смешивает в одно проблему сохранения балетов с балетмейстерским творчеством как таковым— XANDROV).

Я изучал некогда хореографию, сударь, — и позабыл ее; когда б я счел ее полезной для моего совершенствования, я изучил бы ее вновь. Лучшие танцовщики и самые прославленные балетмейстеры пренебрегают хореографией, ибо она ничем не может им помочь. А между тем в какой-то мере она могла бы приносить пользу, и я намерен доказать вам это после того, как расскажу об одном проекте, возникшем у меня на основе некоторых размышлений об Академии танца, учреждение (конец стр.243) коей, по всей видимости, преследовало одну цель — предотвратить падение нашего искусства и содействовать скорейшему его развитию…

стр. 250

Представьте себе в самом деле, что Академия привлекла бы к работе двух великих мастеров г-на Буше (франц. живописец Франсуа Буше 1703 – 1770 — XANDROV) и г-на Кошена; что один какой-нибудь член Академии сделал бы чертежи, на коих подробно обозначены были бы все переходы и все па танца, а второй, более других владеющий пером, объяснил бы словами все то, что геометрический чертеж не способен представить достаточно отчетливо, не преминув при этом обрисовать впечатление, производимое той или иной одушевленной картиной, той или иной комбинацией; что он подробно разобрал бы все па в их последовательности, коснулся бы положений корпуса, отдельных поз, ничего не пропуская из того, что может объяснить и сделать внятной немую игру, выразительность мимики и различные душевные состояния, отражаемые в чертах лица; и что после всего этого Буше искусной нарисовал бы группы и наиболее интересные моменты, а г-н Кошен своим смелым резцом размножил бы эти наброски Буше. Согласитесь, сударь, что, пользуясь помощью сих двух знаменитых людей, наша Академия без труда сохранила бы для потомства достойные дела искуснейших балетмейстеров и танцовщиков, чьи имена мы едва помним и которые, когда они покидают сцену, оставляют по себе лишь смутное воспоминание о талантах, некогда вызывавших наше восхищение, Тогда хореография стала подлинно интересной. Геометрический план, вид из зрительного зала, точное описание этих проекций (в этих словах Новерр будто описывает балетную кинофиксацию, хотя до изобретения кино оставалось еще 120 с лишним лет — XANDROV) — все отчетливо явилось бы взору, давая ясное представление о положениях тел, выражении лица, рисунке рук, позиции ног, изяществе одежды, соответствии месту и эпохи; одним словом, (конец стр. 250) подобный труд, да еще поддержанный карандашом и резцом двух знаменитых мастеров, стал бы неисчерпаемым источником, и это был бы, на мой взгляд, своего рода архив, хранилище всего того, что наше искусство может представить блистательного, захватывающего и прекрасного.

Ну и проект! — скажете вы.— Какие огромные расходы! И какая это была бы чудовищная по размерам (и по сравнению с соответствующим кинофильмом — XANDROV) книга! Ответить на это нетрудно. Во-первых, люди, которых я предлагаю для этой цели, не какие-нибудь любители наживы, а два мастера, способные прийти на помощь Академии с тем истинным бескорыстием, которое является отличительным признаком и доказательством истинного таланта (ну-ну! бескорыстие — доказательство таланта?! — XANDROV); во-вторых, усердию их должны поручаться только те балеты, которые действительно могут быть достойны их усилий, иными словами, только то, что в самом деле превосходно (где тому критерий? — XANDROV), исполнено огня и гения — те редкостные и совершенно оригинальные творения, что сами по себе способны служить источником вдохновения. Таким образом, мы избежали бы лишних расходов, а гравюр можно было бы изготовить совсем немного" (Ж.-Ж.Новерр "Письма о танце и балетах" Л.-М., Искусство, 1965г.).

* * *

Г.Э.Лессинг (1729 – 1781) — нем. драматург, философ, критик и теоретик искусства.

Из книги "Лаокоон" 1766г.:

Гл. X, стр. 156

…что удивляться поэтам, почему они, говоря о музах, не пользуются немым языком живописи. Урания для поэта есть муза астрономии; по ее имени, по ее занятиям узнаем мы о ее обязанностях. Для того, чтобы изобразить то же самое, художник должен представить ее с указкой, обращенной к небесному глобусу; эта указка, этот небесный глобус, наконец ее положение — буквы, из которых он заставляет нас складывать ее имя. Но когда поэт хочет сказать, что Урания задолго предвидела по звездам его смерть,—

Жребий его давно уж Урании звезды открыли… — (конец стр.156)

почему должен он, следуя живописцу, прибавить: "Урании с указкой в руках, имеющей перед собой небесную сферу"? Не все ли это равно. Как если бы человек, способный говорить громко, вздумал употреблять знаки, выдуманные немыми в турецких сералях для общения друг с другом…

Когда поэт олицетворяет отвлеченные идеи, он уже достаточно характеризует их именем и действиями. (конец стр. 157)

У художника этих средств нет. Поэтому он должен наделять свои олицетворенные абстракции символическими знаками, которые бы давали возможность их распознавать. Эти знаки, имея в данном случае особенное значение, превращают абстракции в аллегории.

Женская фигура с уздой в руке (олицетворение Умеренности) или другая, прислоненная к колонне (олицетворение Постоянства), представляют в изобразительном искусстве аллегорические существа. Между тем умеренность и постоянство являются для поэта не аллегорическими существами, а олицетворенными абстракциями.

Символы такого рода художник изобрел по необходимости. Ибо ничем иным он не может дать понять, что значит та или иная фигура. К чему навязывать поэту те средства, пользоваться которыми художника заставляет необходимость… (стр. 160) Узда в руках Умеренности или колонна, к которой прислонено Постоянство, —аллегории, и, следовательно, поэту они не нужны. Весы в руках Правосудия уже менее аллегоричны, ибо правильное употребление весов есть действительно дело правосудия (в каких же случаях?! — XANDROV). Лира же или флейта в руках музы, копье в руках Марса, молоток и клещи в руках Вулкана уже совсем не знаки: это просто инструменты (как мы узнаем, что перед нами именно муза, Марс или Вулкан, если, опять же, не по их инструментам? — XANDROV), без которых эти существа не могли бы совершать приписываемых им действий. К этому роду принадлежат атрибуты, которые иногда вводятся в описания древними поэтами и которые в отличие от аллегорических я бы назвал поэтическими. Последние означают самую вещь, первые же — лишь нечто похожее на нее.

Гл. XVI, стр. 186.

Но я хочу попытаться объяснить предмет из его первопричин.

Я рассуждаю так: если справедливо, что живопись в своих подражаниях действительности (конец стр. 186) употребляет средства и знаки, совершенно отличные от средств и знаков поэзии, а именно: живопись — тела и краски, взятые в пространстве, поэзия — членораздельные звуки, воспринимаемые во времени; если бесспорно, что средства выражения должны находиться в тесной связи с выражаемым, — то отсюда следует, что знаки выражения, располагаемые друг подле друга, должны обозначать только такие предметы или такие их части, которые и в действительности представляются расположенными друг подле друга; наоборот, знаки выражения, следующие друг за другом, могут обозначать только такие предметы или такие их части, которые и в действительности представляются нам во временной последовательности.

Предметы, которые сами по себе или части которых сосуществуют друг подле друга, называются телами. Следовательно, тела с их видимыми свойствами и составляют предмет живописи.

Предметы, которые сами по себе или части которых следуют одни за другими, называются действиями. Итак, действия составляют предмет поэзии.

Из черновых набросков к "Лаокоону"

Второй раздел, IV, стр. 404.

Откуда происходит различие между поэтическими и материальными образами*.

Примечание:

…материальными образами* — О соответствующих материальным образам материальных знаках, которые ниже именуются естественными знаками, Лессинг в основном корпусе "Лаокоона" пишет: "…то, что мы находим прекрасным в художественном произведении, находит прекрасным не наш глаз, но — при его посредстве — наше воображение. Поэтому, возникает ли у нас определенный образ благодаря материальным или произвольным знакам, он должен в любом случае доставлять нам, хотя и не в равной степени, однородное удовольствие; (стр. 128-129).

——————

Из различия знаков, которыми пользуются живопись и поэзия. Первая пользуется естественными знаками в пространстве, вторая — произвольными знаками во времени.

V.

В пространстве и во времени. Следовательно, одна изображает тела, другая — движения. Первая изображает движения опосредованно, при помощи тел, вторая — тела опосредованно, при помощи движений. Поэзии недоступны поэтому слишком подробные изображения тел. И когда она к ним прибегает, она делает это лишь в целях объяснения, а не как подражательное искусство. Точно так же, как живопись является не подражательным искусством, а лишь средством объяснения при изображении различных временных моментов на одной плоскости.

VI.

Красота в особенности не является предметом поэзии, но представляет истинный (конец стр. 404) объект всех изобразительных искусств. Гомер не дал описания Елены. Однако древние художники сумели воспользоваться каждым из его указаний о ее красоте. Елена Зевксида.

Наброски продолжения "Лаокоона"

3. I 0 стр. 428. От различия тех знаков, которыми пользуются изящные искусства, зависит возможность и степень трудности соединения нескольких искусств для того, чтобы они могли оказать общее воздействие…

3. I 1 Сочетание произвольных, следующих друг за другом слышимых знаков с естественными, следующими друг за другом, слышимыми знаками, несомненно, является наиболее полным из всех возможных; особенно в случае, когда те и другие знаки не только обращаются к одному и тому же чувству, но и могут восприниматься и воспроизводиться в одно и то же время одним и тем же органом.

Такой характер имеет сочетание поэзии и музыки, которые природа предназначила как будто не столько для соединенного действия, сколько для одного и того же искусства. (конец стр. 429) Существовало действительно такое время, когда обе они вместе составляли лишь одно искусство… Следует отметить еще, что сейчас мы встречаемся только с таким сочетанием этих искусств, при котором поэзия выступает как вспомогательное искусство, то есть с оперой, в то время, как такое соединение их, при котором музыка являлась бы вспомогательным искусством, остается еще неразработанным. (конец стр. 430) (стр. 432) Но откуда берутся эти различные правила, если верно, что знаки того и другого искусства способны столь тесно сочетаться между собой? Дело в том, что знаки обоих действуют хотя и последовательно во времени, но мера времени, которая соответствует знакам одного и другого, не одинакова. Отдельные звуки в музыке не являются знаками, они ничего не означают и не выражают; знаками в музыке являются последовательные роды звуков, способные возбуждать и выражать чувство.

Произвольные знаки слов, напротив, сами собой выражают нечто. Один-единственный звук в качестве произвольного знака в поэзии может выразить то, что музыка способна донести до нас лишь при помощи долгого ряда последовательных звуков. Отсюда вытекает правило, что поэзия, объединяемая с музыкой, не должна быть лаконична: ее красота не должна состоять в том, чтобы выражать мысль возможно меньшим числом слов, (конец стр. 432) а напротив, в том, чтобы распространять каждую мысль, пользуясь для этого самыми длинными и гибкими выражениями, настолько, насколько это необходимо музыке для того, чтобы создать нечто подобное.

Композиторов часто упрекали в том, что для них наихудшая поэзия является будто бы наилучшей, думая таким образом выставить их в смешном виде. На самом же деле отдают предпочтение дурной поэзии не потому, что она дурна. А потому, что она не столь лаконична и не толь скупа в выражениях… (стр. 434) Не может существовать ни одного языка, знаки которого при воспроизведении требовали бы столько же времени, сколько музыкальные знаки, и я думаю, что именно это явилось естественной причиной, по которой композиторы целые музыкальные пассажи иногда пишут на один слог.

3. I 2 За этим совершеннейшим сочетанием поэзии и музыки следует сочетание произвольных, следующих друг за другом, слышимых знаков с произвольными, следующих друг за другом, видимыми знаками, то есть сочетание музыки с искусством танца, поэзии с искусством танца и, наконец, объединенных вместе музыки и поэзии с танцем.

Из этих трех сочетаний, образцы которых мы равно встречаем в древности, соединение (конец стр. 434) музыки с хореографией является наиболее совершенным. Ибо хотя слышимые знаки вступают здесь в сочетание с видимыми, но зато отпадает различие во времени, необходимом для воспроизведения этих знаков. При сочетании поэзии с хореографией или объединенных поэзии и музыки с хореографией это различие во времени сохраняется.

3. I 3 Если существует сочетание произвольных, следующих друг за другом, слышимых знаков с естественными, следующих друг за другом, слышимыми знаками, то не должно ли существовать также сочетания произвольных, следующих друг за другом, слышимых знаков с естественными, следующими друг за другом, видимыми знаками? (Простым искусством, пользующимся произвольно следующими друг за другом видимыми знаками, можно было бы назвать язык глухонемых. — Прим. Лессинга).

Мне кажется, что таким сочетанием была древняя пантомима, если рассматривать ее вне связи с музыкой. Ибо достоверно известно, что пантомима состояла не из одних только естественных движений и положений, но что она (конец стр. 435) прибегала также и к произвольным, значение которых определялось традицией.

Такое предположение необходимо сделать, чтобы объяснить себе совершенство древней пантомимы, которому в значительной степени способствовало также ее сочетание с поэзией. Однако это было сочетание особого рода, в котором не знаки сочетались со знаками, а лишь последовательность одних соответствовала последовательности других, причем эти последние при исполнении не воспроизводились.

3 II 0. Таковы совершенные сочетания; к несовершенным же относятся те, где произвольные, следующие друг за другом знаки соединяются с естественными знаками, расположенными друг подле друга. Важнейшим из них является сочетание живописи и поэзии (что-то вроде нынешнего озвученного диафильма? — XANDROV). То, что знаки одной из них следуют друг за другом в пространстве, а другой —во времени, делает невозможным совершенное их сочетание, результатом которого было бы общее эстетическое воздействие, но допускает лишь такое сочетание, при котором одна из них подчинена другой.

Первый вид его — сочетание, при котором (конец стр. 436) живопись подчинена поэзии. Сюда относится обычай площадных певцов изготовлять живописные иллюстрации к своим песням и показывать их при исполнении.

Сочетание, о котором говорит Кэйлюс (Клод Кэйлюс (1692 – 1765) французский археолог и теоретик искусства — Прим. ред.), больше напоминает ту связь, которая существовала между древней пантомимой и поэзией. Связь эта состоит в том, что последовательность знаков одной из них определяется последовательностью знаков другой.

4. стр. 437. То обстоятельство, что живопись пользуется естественными знаками, должно давать ей большое преимущество по сравнению с поэзией, способной пользоваться лишь произвольными знаками.

Между тем и в этом отношении живопись и поэзия не так уж далеко расходятся между собой, как это могло бы показаться на первый взгляд. Поэзия в действительности не только не лишена естественных знаков, но и располагает средствами возвысить свои произвольные знаки до степени и силы естественных. (конец стр. 437)

Во-первых, несомненно, что первые языки возникли из звукоподражания и что первые искусственно созданные слова имели некоторое сходство с обозначаемыми ими предметами (см. об этом у Соссюра и др. — XANDROV). Подобные слова и сейчас еще встречаются во всех языках более или менее часто, в зависимости от того, в какой степени сам язык удален от своих истоков. Из разумного употребления этих слов возникает то, что принято называть музыкальным выражением в поэзии, разнообразные примеры чего приводятся довольно часто.

Хотя различные языки расходятся между собой очень сильно в отдельных словах, однако они сходны между собой в тех выражениях, которые, как можно думать, наиболее близки к тем первым звукам, которые издавали первые люди на земле. Я имею в виду выражение страстей. Те коротенькие слова, при помощи которых мы выражаем наше удивление, радость, боль, короче говоря — междометия, во всех языках более или менее одинаковы и могут рассматриваться поэтому как естественные знаки. Изобилие таких частиц является поэтому одним из показателей совершенства языка, (конец стр. 438) хотя я хорошо знаю, до какой степени злоупотребления ими могут дойти глупцы, я тем не менее отнюдь не склонен восхищаться той холодной благопристойностью, которая стремится почти совершенно изгнать их из поэтического языка. Стоит только вспомнить, каким множеством разнообразных междометий выражает свою боль Филоктет у Софокла. У переводчика на новые языки способ передачи этих междометий должен вызвать серьезные затруднения.

Далее: поэзия пользуется не просто отдельными словами, но этими словами в определенной последовательности. Поэтому если сами эти слова и не являются естественными знаками, то их последовательный ряд может иметь силу естественного знака, — именно тогда, когда слова в нем имеют совершенно ту же самую последовательность, что и вещи, которые они выражают. Это другой поэтический прием, который еще никогда не был оценен по достоинству и который заслуживает специального объяснения с помощью соответствующих примеров.

Вышеизложенное доказывает, что поэзия не абсолютно лишена естественных знаков. Но, кроме того, она обладает средством возвысить (конец стр. 439) свои произвольные знаки до уровня естественных. Этим средством является метафора.

Так как сила естественных знаков состоит в их сходстве с вещами, то поэзия вместо этого сходства, которым она не обладает, вводит сходство обозначаемой вещи с какой-либо другой вещью, понятие о которой может быть выражено легче и живее. К подобному употреблению метафор относятся и сравнения. Ибо сравнение в своей основе не что иное, как развернутая метафора, или, наоборот, метафора не что иное, как сжатое сравнение.

В живописи невозможно использовать это средство, что дает поэзии большое преимущество, так как благодаря ему она владеет видом знаков, обладающих силой естественных, хотя эти знаки, как и все остальное, она выражает при помощи произвольных знаков.

5. Не всякое употребление произвольных слышимых знаков в определенной последовательности есть поэзия. Почему же всякое употребление естественных видимых знаков, (конец стр. 440) расположенных друг подле друга, должно быть живописью, раз живопись принято рассматривать в качестве сестры поэзии?

Поскольку мы встречаемся с таким употреблением слышимых знаков, которое не стремится к созданию иллюзии, которое хочет скорее поучать, нежели развлекать, объяснять, а не увлекать, то есть поскольку язык имеет свою прозу, то почему бы не иметь ее в живописи?

Существуют, следовательно, художники-поэты и художники-прозаики. Художники-прозаики — это те, которые не сообразуют предметы, которым они подражают, с природой своих знаков:

1.Их знаки расположены друг подле друга; они же изображают с помощью этих знаков вещи, следующие друг за другом;

2. Их знаки естественны; они же смешивают эти знаки с произвольными. Таковы аллегорические живописцы;

3. Их знаки видимы; они же стремятся при помощи видимого изображать не видимое, а слышимое или же предметы, относящиеся к другим чувствам. Толкование "Разгневанного музыканта" Хогарта. (конец стр. 441)

6.стр. 442. Говорят, что живопись пользуется естественными знаками. Это, вообще говоря, верно. Не следует только думать, что она вовсе не пользуется произвольными знаками, — об этом будет сказано в другом месте.

Пока же важно иметь в виду, что даже ее естественные знаки при известных обстоятельствах целиком перестают быть таковыми.

Я имею в виду следующее: важнейшими из естественных знаков являются линии и образованные ими фигуры. Но недостаточно, чтобы эти линии имели между собой то же соотношение, какое они имеют в природе. Каждая из них должна обладать не уменьшенным, а тем же самым размером, какой она имеет в природе, или какой она имела бы, если смотреть на нее с той точки, с которой мы смотрим на картину.

Следовательно, художник, желающий пользоваться совершенно естественными знаками, должен писать в натуральную величину, или во всяком случае избирать приближающиеся к ней размеры…

Из письма Лессинга к Ф.Николаи от 26 марта 1769 года

стр. 460 …Я охотно признаю, что многое в моей книге выражено недостаточно определенно, — но как могло быть иначе? Я ведь едва приступил к рассмотрению только одного различия между поэзией и живописью, вытекающего из различия употребляемых ими знаков, поскольку одни из них существуют во времени, а другие в пространстве. И те и другие равно могут быть как природного происхождению, так и произвольными; следовательно, есть два вида живописи и поэзии — высший и низший. Живопись пользуется знаками, сосуществующими в пространстве, которые либо естественны, либо произвольны; и то же самое различие имеется между сменяющими друг друга во времени знаками, которые свойственны поэзии. Ибо так же несправедливо, что живопись может прибегать лишь к естественным знакам, как неверно, (конец стр. 460) что поэзия пользуется лишь произвольными. Верно же другое: что чем дальше живопись удаляется от естественных знаков, тем далее удаляется она от своего совершенства. И наоборот: поэзия тем более приближается к совершенству, чем более она свои произвольные знаки приближает к естественным. Итак, высший род живописи — тот, который пользуется одними естественными знаками в пространстве, а высший род поэзии — который пользуется одними естественными знаками во времени. Следовательно, ни историческая, ни аллегорическая живопись не могут принадлежать к высшему роду живописи, так как обе они, чтобы быть понятными должны пользоваться произвольными знаками. К произвольным же знакам в живописи я отношу не только все то, что относится к костюму, но в значительной мере и то, что относится к телесной выразительности. Ибо хотя все это в живописи и не произвольно, так как знаки, изображающие подобные предметы, являются в живописи естественными знаками, но все же это естественные знаки произвольных предметов, которые не могут вызывать столь же всеобщий интерес, оказывать столь же (конец стр. 461) быстрое и сильное действие, как естественные знаки естественных предметов. Если же высший закон для последних — красота и мой рецензент соглашается, что живописец, стремящийся к ней, более всего является живописцем, то мы с ним единодушны и его возражение меня не затрагивает… Я никогда не сомневался в воздействии, которое производят историческая и аллегорическая живопись, и еще более был далек от того, чтобы желать их совсем уничтожить; я утверждал только, сто живописец в них в меньшей мере заслуживает звание живописца, чем в произведениях, в которых красота является единственной его целью. И разве рецензент не соглашается со мной?

Напоследок еще несколько слов о поэзии, чтобы вы не истолковали сказанное мною (конец стр.462) только что ошибочно. Поэзия должна стремиться к тому, чтобы ее произвольные знаки воспринимались как естественные; только благодаря этому она перестает быть прозой и становится поэзией (не здесь ли заложены будущие манифесты русских футуристов? — XANDROV). Средства, с помощью которых она достигает этого, — ритм, слова, расположение слов, размер, фигуры и тропы, сравнения и т.д. Все эти элементы приближают произвольные знаки к естественным; но они не превращают их в естественные знаки; следовательно, все роды, которые пользуются этими средствами, должны рассматриваться как низшие роды поэзии. Высшим же родом поэзии является тот, который полностью превращает произвольные знаки в естественные. Это удел драмы, — в последней слова перестают быть произвольными знаками и становятся естественными знаками произвольных предметов. Что драматическая поэзия — высший, более того, единственный род поэзии, утверждал еще Аристотель, — он предоставляет эпопее второе место лишь постольку, поскольку она большей частью имеет драматический характер или допускает его. Правда, он дает этому другое обоснование, чем я; но из его (конец стр. 463) объяснения можно вывести мое, и, лишь приведя основание, указываемое Аристотелем, к моему, мы предохраним первое от возможных ошибочных применений.

* * *

Г.Гегель (1770 - 1831) — нем. философ:

Из книги "Философия духа" 1817г.

Из § 458

"Знак есть непосредственное созерцание, представляющее совершенно другое содержание, чем то, которое оно имеет само по себе; — пирамида, в которую переносится и в которой сохраняется чья-то чужая душа. Знак отличен от символа: последний есть некоторое созерцание, собственная определенность которого по своей сущности и понятию является более или менее тем самым содержанием, которое оно как символ выражает; напротив, когда речь идет о знаке как таковом, то собственное содержание созерцания и то, знаком чего оно является, не имеют между собой ничего общего...

Эта созидающая знак деятельность может быть по преимуществу названа продуктивной памятью (первоначально отвлеченная Мнемосина), способностью припоминания, поскольку память, в обычной жизни нередко смешиваемая с припоминанием, а также с представлением и силой воображения и даже упоминаемая в одинаковом с ними смысле, вообще имеет дело только со знаками (Гегель "Энциклопедия философских наук" т. 3. Кн. "Философия духа" М., Мысль, 1977г., стр.294-295).

Из § 459

"...Характеризуя звуковой язык как первоначальный, можно упомянуть здесь, хотя бы только мимоходом, также и о языке письменном; он представляет собой дальнейшее развитие в особой области языка, прибегающего к внешнепрактической деятельности. Язык графический переходит в сферу непосредственного пространственного созерцания, из которого он заимствует свои знаки и в котором он их порождает. Точнее говоря, иероглифическое письмо обозначает представления посредством пространственных фигур, тогда как письмо буквенное, напротив, обозначает звуки, которые уже сами являются знаками. Это письмо состоит поэтому из знаков других знаков, и притом так, что оно разлагает конкретные знаки звукового языка, слова, на их простые элементы, и уже эти элементы обозначает. Лейбница привлекала идея в совершенстве разработанного графического языка, созданного по иероглифическому способу, что, частично правда, имеет место и при буквенном письме (как и в наших знаках чисел, планет, химических веществ и т.п.); он считал его весьма желательным в качестве всеобщего языка для сношений между собой народов, и особенно ученых. Следует предполагать, однако, что общение народов (которое, быть может, происходило уже в Финикии...) вызвало скорее потребность в буквенном письме и возникновение именно этого последнего. Да и вообще нельзя мыслить себе единого всеобъемлющего готового иероглифического письма (а "готового" буквенного — можно? — XANDROV). Чувственные предметы допускают, правда, фиксированные знаки, но по отношению к знакам духовной сферы ход образования мыслей, прогрессирующее логическое развитие влекут за собой изменение воззрения на внутренние отношения мыслей и тем самым на их природу, так что в связи с этим потребовалось бы другое иероглифическое определение знаков. В самом деле, ведь и знаки чувственно воспринимаемых предметов, их наименования в звуковом языке часто меняются, как, например, относительно предметов химии и минералогии. Когда забыли, что представляют собой имена как таковые, а именно, что сами по себе они есть лишенные всякого смысла внешности, лишь в качестве знаков приобретающие известное значение, — тогда вместо настоящих имен стали требовать выражения своего рода дефиниций*. Эти дефиниции в свою очередь зачастую образовывали произвольно и случайно, и тогда стало изменяться и обозначение, т.е. только связь знаков родового определения или других свойств, долженствующих быть характерными, в зависимости от различия взгляда на этот род или какое-либо другое свойство, долженствующее иметь специфическое значение. Только застойности китайской духовной жизни подходит иероглифический язык этого народа. Этот род книжного языка, кроме того, что может быть уделом лишь незначительной части народа, считающей себя исключительной носительницей духовной культуры.

Выработка звукового языка находится в теснейшей связи с привычкой буквенного письма, посредством которого звуковой язык только и получает определенность и чистоту своей артикуляции. Известно несовершенство звукового языка китайцев; масса их слов имеет много совершенно различных значений — до десяти и даже до двадцати, так что при разговоре различие отмечается лишь ударением, интенсивностью, тихим произношением или криком. Европейцы, начинающие изучать китайский язык до того, как они усвоят себе все эти абсурдные тонкости акцентирования, впадают в самые смешные недоразумения. Совершенство заключается здесь в контрасте к правилу p a r l e r s a n s a c c e n t (фр. говорить без акцента), что в Европе справедливо требуется от культурной речи. Вследствие влияния иероглифического способа письма китайскому звуковому языку не хватает объективной определенности, приобретаемой в артикуляции при помощи буквенного письма...

Буквенное письмо сохраняет за собой тем самым также и то преимущество звукового языка, что в нем, как и в звуковом языке, представления имеют соответствующие им имена. Имя есть простой знак для подлинного, т.е. простого, не разложимого на свои определения и не сложенного из них, представления. Иероглифический знак возникает не из непосредственного анализа чувственных знаков, подобно буквенному письму, но из предшествующего анализа представлений. Отсюда легко приходят затем к мысли, что все представления могут быть сводимы к их элементам, к простым логическим определениям, так что из избранных для этой цели элементарных знаков (как у китайских гуа — простая прямая и на две части разделенная черта) через их соединение и мог образоваться язык иероглифов. Этот факт аналитического обозначения представлений в иероглифическом письме, побудивший Лейбница признать это письмо наиболее совершенным, чем письмо буквенное, скорее представляет собой то, что противоречит основной потребности языка вообще, имени — потребности иметь для непосредственного представления, — которое, как бы богато ни было заключенное в нем содержание, для духа в имени является простым, — также и простой непосредственный знак. Этот знак сам по себе не дает повода для мышления и должен лишь обозначать и чувственно представлять простое представление как таковое. И не только интеллигенция* (у Гегеля — I n t e l l i g e n z — XANDROV), действующая посредством представлений, делает это, задерживаясь на простых представлениях или снова образуя их из абстрактных моментов, на которые они были разложены; но и мышление также резюмирует в простой форме простой мысли конкретное содержание анализа, в котором содержание стало соединением многих определений. И для той, и для другой способности есть потребность иметь также и такие, в смысле их значения, простые знаки, которые состоят из многих букв или слогов и, будучи на них расчлененными, все же не представляют собой соединения многих представлений.

Сказанное составляет основное определение для решения вопроса о ценности книжных языков. Затем обнаруживается также, что в иероглифическом письме отношения конкретных духовных представлений по необходимости должны быть спутанными и смутными, и, кроме того, их анализ, ближайшие продукты которого в свою очередь подлежат дальнейшему анализу, оказывается возможным весьма многообразным и видоизменяющимся способом. Каждое отклонение в анализе могло бы привести тогда к другому образованию имени (здесь Гегель предвосхищает проблему распознавания образов компьютерами в X X веке — XANDROV), выраженному в письме, подобно тому, как в новейшее время, о чем уже было сказано выше, даже в сфере чувственного, соляная кислота по-разному изменяла свое название. Иероглифический письменный язык требовал столь же застойной философии, какой является культура китайцев вообще.

Из сказанного также следует, то самый простой способ, каким мы научаемся читать и писать по буквенному письму, следует рассматривать как еще недостаточно оцененное, бесконечное образовательное средство, поскольку оно влечет внимание духа от чувственно конкретного к более формальному — к звучащему слову и его абстрактным элементам — и тем самым делает нечто весьма существенное для обоснования и расчищения почвы внутреннего в субъекте.

Достигнутая привычка впоследствии уничтожает своеобразность буквенного письма — как обходного пути в интересах зрения — через слышимость, также приводящую к представлениям, превращая, таким образом, это буквенное письмо для нас в иероглифическое (очень условно в — "иероглифическое", ибо за буквой-знаком, по определению самого Гегеля, скрыт фоно-знак, пусть даже и ушедший (исчезнувший) на время чтения в подсознание, а за китайским иероглифом прямо стоит нечто перцептивное — XANDROV), так что нам при пользовании им не нужно иметь перед собой в сознании посредничества звуков; напротив, люди, которые не имеют привычки к чтению, произносят прочитанное вслух, чтобы понять его в звуках. Если не считать этого навыка, превращающего буквенное письмо в иероглифы (не в иероглифы, а в абстрактно-графические видео-индексы — XANDROV) и остающегося в силе как способность к абстракции, приобретенной первым упражнением, иероглифическое (опять же, весьма условно — "иероглифическое". — XANDROV) чтение само по себе есть глухое чтение и немое письмо. Слышимое или временное (вспомним о линейности соссюровских знаков — XANDROV), и видимое или пространственное, имеют, правда, каждое свою собственную основу, первоначально одинакового значения с другой; но у буквенного письма есть только одна основа и к тому же в том правильном соотношении, что видимый знак относится к звучащему только как знак; интеллигенция (здесь "понимание". — XANDROV) обнаруживается непосредственно и безусловно при содействии речи. Опосредствование представлений через нечувственную сторону звуков обнаруживается затем в своеобразно существенных чертах в последующем переходе от деятельности представления к мышлению — в памяти" (Там же стр. 297- 301).

Из § 460

"Имя, как сочетание продуцированного интеллигенцией созерцания с его значением, является прежде всего единичным преходящим продуктом и сочетанием представления как чего-то внутреннего с созерцанием как чем-то внешним, и потому само есть нечто внешнее. Припоминание этой внешности и есть память" (стр. 301).

Из § 461

Интеллигенция как память по отношению к созерцанию слова проходит те же самые деятельности припоминания, как и представление вообще по отношению к первому непосредственному созерцанию.

1) Делая каждое сочетание, которое есть знак, своим, интеллигенция посредством этого припоминания возвышает единичную связь до всеобщей, т.е. до постоянной связи, в которой имя и значение связаны для нее объективно, и превращает созерцание, чем имя первоначально является, в представление; так что содержание, значение и знак, будучи отождествлены, составляют одно представление, и деятельность представления в своем внутреннем характере является конкретной, а содержание обнаруживается как наличное бытие, память, удерживающая наименование.

Память мы рассматриваем в трех формах:

во-первых, (в форме) удерживающей имя;

во-вторых, (в форме) воспроизводящей;

в-третьих (в форме) механической памяти.

Первым, следовательно, является здесь то, что мы удерживаем значение имени, что мы становимся способными при виде знаков языка вспоминать объективно связанные с ним представления. Так, когда мы слышим или видим какое-либо слово, принадлежащее чужому языку, нам хотя и становится ясным его значение, но на основании этого мы еще не в состоянии воспроизвести для наших представлений соответствующие словесные знаки этого языка; говорить и писать на каком-либо языке мы научаемся позднее, чем его понимать (стр. 301).

Из § 462

Имя есть, таким образом, предмет, как он существует в области представления ив ней имеет значимость.

2) Воспроизводящая память имеет и познает в имени предмет и вместе с предметом — имя, без созерцания и образа. Имя как существование содержания в интеллигенции есть внешность ее самой в ней самой, и припоминание имени как порожденного ею созерцания вместе с тем ее овнешнение, в котором она полагает себя в пределах самой себя. Ассоциация отдельных имен заключается в значении определений ощущающей, представляющей или мыслящей интеллигенции, ряды которых она пробегает в самой себе как ощущающей и т.д. При произнесении имени "лев" мы не нуждаемся ни в созерцании того животного, ни даже в его образе, но его имя, поскольку мы его понимаем, есть безó бразное, простое представление. Мы мыслим посредством имен*.

Вновь возродившаяся некоторое время тому назад и справедливо снова позабытая мнемоника* древних состоит в том, чтобы имена превращать в образы и тем самым память снова низводить до степени силы воображения. Место силы памяти занимает закрепленная в силе воображения, пребывающая таблица (b l e i b e n d e s T a b l e a u ) ряда образов, к которой присоединяется затем подлежащий изучению рассказ — последовательный ряд представлений в нем. При разнородности содержания этих представлений и упомянутых перманентных образов, равно как и вследствие той скорости, с которой должно происходить это сочетание тех и других, оно должно осуществляться только посредством пустых, лишенных смысла, совершенно случайных связей (привет Ф.де Соссюру! — XANDROV). мало того, что дух подвергается здесь пытке заниматься всякого рода бессмыслицей; затверженное таким образом наизусть именно вследствие этого скорее и забывается. Кроме того, одна и та же таблица применяется здесь к заучиванию и всякого другого ряда представлений, и потому представления, связанные с нею ранее, снова стираются в памяти. То, что запечатлено мнемонически, не воспроизводится и не пересказывается наизусть, т.е. изнутри вовне, из глубокого тайника нашего "я", как то, что удержано памятью, но только считывается, так сказать, с таблицы силы воображения. Мнемоника находится в связи с обычными предрассудками, которые связаны с памятью в ее отношении к силе воображения, именно будто последняя есть более высокая и более духовная деятельность, чем память...

Мыслить без слов, как это некогда попытался сделать Месмер, есть поэтому затея неразумная; она чуть было не довела этого человека, согласно его собственному признанию, до безумия. Да и смешно было бы считать привязанность мысли к слову каким-то недостатком мысли или несчастьем (в кинематографе это подлинная беда сценариста, признак слабого творческого воображения! — XANDROV); ибо хотя обычно думают, что невыразимое и есть как раз самое превосходное (да, да! Как раз невыразимое словом превосходно выражается, напр., пластикой, краской, мелодией), однако это претенциозное мнение не имеет никакого основания. Ибо невыразимое в действительности есть нечто неясное (подчас намеренно "неясное", т.е. — многозначно-художественное! — XANDROV), находящееся в состоянии брожения. То, что, лишь получив выражение в слове (вот она — грядущая семиология!!! — XANDROV) приобретает ясность. Слово сообщает поэтому мыслям их достойнейшее и самое истинное наличное бытие" (стр. 302-303).

Из § 463

3) Поскольку связь имен заключается в значении, постольку сочетание их с бытием как с именем есть еще только синтез, и интеллигенция в этой своей внешности еще не вернулась просто в себя... Поскольку имена и их ряды являются только сущими, и интеллигенция в себе есть здесь само это бытие их, постольку она есть эта власть, как совершенно абстрактная субъективность, — память, называемая механической ввиду совершенной внешности, в которой звенья таких рядов находятся в отношении друг к другу, а также потому, что сама она есть эта, хотя и субъективная, внешность.

Какую-нибудь статью, как известно, тогда только знаешь действительно наизусть, если со словами не связываешь никакого смысла. Произнесение вслух такого заученного наизусть материала само собой происходит поэтому без всякого ударения. Правильное ударение, которое сюда вносится, касается смысла. Значение, представление, которые при этом привлекаются к делу, нарушают механическую связь и поэтому легко сбивают пересказ. Способность заучивать наизусть ряды слов, связь которых не имеет никакого смысла, или самих по себе бессмысленных (ряд собственных имен), потому столь удивительна, что дух по самому существу своему состоит в том, чтобы быть у самого себя, здесь же он как бы в самом себе овнешнен, и его деятельность есть как бы механизм... Легко понять память как механическую, как деятельность того, что лишено смысла, причем она будет находить тогда оправдание лишь в приносимой ею пользе или, быть может, в необходимости ее для других целей и деятельностей духа. Но тогда будет упущено из внимания ее подлинное значение, которое она имеет в сфере духа (стр. 304-305).

Из § 464

Уже наш (здесь, немецкий — XANDROV) язык высоко ставит память (G e d ä c h t n i s ), о которой вошло в предрассудок говорить пренебрежительно, указывая на ее непосредственное родство с мыслью (G e d a n k e n ) (стр. 305) (Гегель "Энциклопедия философских наук" т. 3. Кн. "Философия духа" М., Мысль, 1977г.).

Примечание:

...своего рода дефиниций* — ДЕФИНИЦИЯ (лат. d e f i n i t i o — определение) — краткое логическое определение, устанавливающее существенные отличительные признаки предмета или значение понятия — его содержание и границы. Различают Д. номинальные (они разъясняют значение слова и указывают границы его употребления); реальные (характеризуют сущность определяемого предмета); дескриптивные (описывают предмет Д. наглядно и по возможности всесторонне); генетические (указывают на происхождение предмета и способ его образования); конкретные (соотносят определяемый предмет с его противоположностью, желательно диалектической) и др.

...не только интеллигенция* — ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ. Гегель говорит: "Деятельность интеллигенции как теоретического духа была названа познаванием не в том смысле, что она, между прочим, также и познает, но, кроме того, еще и созерцает, представляет, вспоминает, воображает и т.д... Понятие познания раскрылось для нас как сама интеллигенция, как достоверность разума: действительность интеллигенции есть само познание" (Гегель "Энциклопедия философских наук" т 3, М., Мысль, 1977г., стр. 263-264). В каждом конкретном применении Гегелем термина интеллигенция, необходимо для смыслового уточнения соотносить этот термин с контекстом окружающих его слов и мыслей. По немецко-русскому словарю Э.Л.Рымашевской термин I n t e l l i g e n z f = 1. Ум, интеллект, интеллигентность 2. интеллигенция.

Мы мыслим посредством имен* — Следует сравнить, например, с Аристотелем: "Размышляющей душе представления как бы заменяют ощущения. Утверждая или отрицая благо или зло, она либо избегает ее, либо стремится к нему; поэтому душа никогда не мыслит без представлений... Таким образом, мыслящее мыслит формы в образах (p h a n t a s m a t a ), и в какой мере ему в образах проясняется, к чему следует стремиться и чего следует избегать, в такой же мере оно приходит в движение и в отсутствие ощущения при наличии этих образов. Например, восприняв вестовой огонь и замечая, что он движется (По Фукидиду, приводя в движение горящий хворост, сигнализировали о приближении неприятеля (горящий хворост в спокойном состоянии означал, что подходят союзники. — Прим. перев.) мыслящее [ существо] благодаря общему чувству узнает, что приближается неприятель. Иногда с помощью находящихся в душе образов или мыслей ум, словно видя глазами, рассуждает и принимает решения о будущем, исходя из настоящего... Так называемое отвлеченное ум мыслит так, как мыслят курносое: то как курносое в виде чего-то неотделимого [ от материи] , то как вогнутое, если бы кто действительно его помыслил без той плоти, которой присуще вогнутое; так ум, мысля математические предметы, мыслит их отделенными от тела, хотя они и не отделены от него" (Аристотель Сочинения", т.1, М., Мысль, 1976г,. стр.438-439). Аристотель здесь весьма дальновидно делит мышление на: 1) образное, 2) логическое (математическое) и 3) смешанное — наиболее часто встречающееся.

Вот еще, к тому же, у Диогена Лаэртского: "Предвосхищением они (стоики — XANDROV) называют нечто вроде постижения, или верного мнения, или понятия, или общей мысли, заложенной в нас, то есть памятование того, что часто являлось нам извне, например: "Вот это — человек" В самом деле, тотчас, как мы говорим "человек", предвосхищение вызывает в нашей мысли его оттиск, предварением которого были ощущения. Точно так же и для всякого слова становится наглядна первичная его подоснова; и мы не могли бы даже начать разыскание, если бы не знали заранее, что мы разыскиваем. Так чтобы спросить: "Кто там стоит поодаль, лошадь или корова?" — нужно знать заранее, благодаря предвосхищению, облик и той и другой. Ведь мы не могли бы даже назвать предмет, если бы в силу предвосхищения не познали заранее его оттиск. Стало быть, предвосхищения имеют силу очевидности" (Диоген Лаэртский "О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов" М., Мысль, 1986г., стр. 377-378). Представители школы стоиков могли бы подсказать Гегелю (живи они в одно время), что прежде, чем мыслить посредством одних имен, надо выяснить, о каком "льве" идет речь: о животном, о человеке по имени Лев, о члене престижного "Клуба львов" и т.д. Как это выяснить без соответствующего созерцания? Гегель — философ, логик, логическое мышление категориями возможно и без наглядных созерцаний (собственно, у категорий, напр., гегелевская "интеллигенция", вообще нет наглядных созерцаний). По-видимому, Гегель, мыслящий абстрактными философским категориями, распространяет свой тип мышления на мышление вообще, игнорируя образное (в частности, художественное) мышление, т.е. мышление, оперирующее именами с различными контекстными наглядными созерцательными денотатами; как раз слово — "лев" относится к последним. В художественном рассказе о "льве" (в любом значении этого слова) живая наглядность, воображаемая (созерцаемая) читателем за словами-именами текста, есть первейшая цель писателя, мыслящего созерцательными же образами, и признак его таланта (дополнительно об этом см. в Приложении: "Ю.Мельвиль о Ч.Пирсе").

...снова позабытая мнемоника* — МНЕМОНИКА не забыта и сегодня, ибо всегда есть и будут люди с выдающимися мнемоническими (запоминательными) способностями. О мнемонике см. в книге А.Р.Лурия "Маленькая книжка о большой памяти" М., МГУ, 1968г. Об одном из мнемонистов, некоем Ш., в ней говорится: "...преобладающее значение смысловой стороны слова сохранялось и у Ш.; каждое слово вызывало у него наглядный образ, и отличия Ш. от обычных людей заключались лишь в том, что эти образы были несравненно более яркими и стойкими, а также и в том, что к ним неизменно присоединялись те синестетические компоненты (ощущения цветовых пятен, "брызг" и "линий"), которые отражали звуковую структуру слова и голос произносившего. Естественно поэтому, что зрительный характер запоминания, который мы уже видели выше, сохранял свое ведущее значение и при запоминании слов. Когда Ш. слышал или прочитывал какое-нибудь слово — оно тотчас же превращалось у него в наглядный образ соответствующего предмета. Этот образ был очень ярким и стойко сохранялся в его памяти; когда Ш. отвлекался в сторону — этот образ исчезал; когда он возвращался к исходной ситуации — этот образ появлялся снова (стр. 20). Вот сам Ш. говорит о себе: "...Меня всегда называли "K a l t e r N e f e s c h " (евр. холодная душа) — ведь вот, например, пожар, а я еще не понимаю (не понимаю! — XANDROV) — "что это — пожар?"... Я ведь должен раньше увидеть то, что сказано... А в эту секунду — пока я не вижу — я принимаю все хладнокровно..." (стр.83). А..Р.Лурия утверждает, что "Все великие изобретатели шли от такого воображения" (стр.83) Добавим, что не только изобретатели, но и художники... Кстати, "хладнокровно" — это, в переносном смысле, и есть — философски, т.е. в состоянии, когда нет (или еще нет) каких бы то ни было созерцаний. Высказываем догадку, что и сам Гегель отнюдь не всегда мыслил исключительно посредством имен. Ведь он был не только мощнейшей "философствующей машиной", он был еще и человек...

——————

* * *

К.Маркс (1818 – 1883) — философ:

"Первая функция золота состоит в том, чтобы доставить товарному миру материал для выражения стоимости, т.е. для того чтобы выразить стоимости товаров как одноименные величины, качественно одинаковые и количественно сравнимые. Оно функционирует, таким образом, как всеобщая мера стоимостей, и прежде всего в силу этой функции золото этот специфический эквивалентный товар — становится деньгами.

Не деньги делают товары соизмеримыми. Наоборот. Именно потому, что все товары как стоимости представляют собой овеществленный человеческий труд и, следовательно, сами по себе соизмеримы, — именно поэтому все они и могут измерять свои стоимости одним и тем же специфическим товаром, превращая таким образом этот последний в общую для них меру стоимостей, т.е. в деньги. Деньги как мера стоимости есть необходимая форма проявления имманентной товарам меры стоимости, — рабочего времени.

Выражение стоимости товара в золоте: х товара А = у денежного товара, есть денежная форма товара, или его цена. Теперь достаточно только одного уравнения: 1 тонна железа = 2 унциям золота, чтобы представить стоимость железа в общественно значимой форме…

Цена, или денежная форма товаров, как т вообще их стоимостная форма, есть нечто, отличное от их чувственно воспринимаемой реальной телесной формы, следовательно — форма лишь идеальная, существующая лишь в представлении. Стоимость железа, холста, пшеницы и т.д. существует, хотя и невидимо, в этих самых вещах; она выражается в их равенстве с золотом, в их отношении к золоту, в отношении, которое, так сказать, существует лишь в их голове. Хранителю товаров приходится поэтому одолжить им свой язык или навесить на них бумажные ярлыки, чтобы поведать внешнему миру их цены51 (Дикарь и полудикарь употребляют при этом свой язык несколько иначе. Капитан Парри рассказывает о жителях западного берега Баффинова залива; "В этом случае" (при обмене продуктами) "…они лижут ее" (вещь, предложенную им для обмена) "два раза, после чего, по-видимому, считают сделку благополучно заключенной". У восточных эскимосов выменивающий также всегда облизывал вещь при получении ее. Если на севере язык является, таким образом, органом присвоения, то нет ничего удивительного, что на юге живот считается органом накопления собственности; так, например, кафр оценивает богатого человека по толщине его брюха… — Прим. Маркса). Так как выражение товарных стоимостей в золоте носит идеальный характер, то для этой операции может быть применимо также лишь мысленно представляемое, или идеальное, золото. Каждый товаровладелец знает, что он еще далеко не превратил свои товары в настоящее золото, если придал их стоимости форму цены, или мысленно представляемого золота, и что ему не нужно ни крупицы реального золота для того, чтобы выразить в золоте товарные стоимости на целые миллионы. Следовательно, свою функцию меры стоимостей деньги выполняют лишь как мысленно представляемые, или как идеальные деньги. Это обстоятельство породило самые нелепые теории денег. Хотя функцию меры стоимостей выполняют лишь мысленно представляемые деньги, цена всецело зависит от реального денежного материала. Стоимость, т.е. количество человеческого труда, содержащегося, например, в одной тонне железа, выражается в мысленно представляемом количестве денежного товара, содержащем столько же труда. Следовательно, смотря по тому, золото, серебро или медь служит мерой стоимости, стоимость тонны железа выражается в совершенно различных ценах, или в совершенно различных количествах золота, серебра или меди.

Если мерой стоимости служат одновременно два различных товара, например, золото и серебро, то цены всех товаров получают два различных выражения: золотые цены и серебряные цены; и те и другие спокойно уживаются рядом, пока остается неизменным отношение между стоимостями золота и серебра, например 1 : 15. Но всякое изменение этого отношения стоимостей нарушает существующее отношение между золотыми и серебряными ценами товаров и таким образом доказывает фактически, что двойственность меры стоимости противоречит ее функции53 (Там, где золото и серебро согласно закону одновременно функционируют как деньги, т.е. как мера стоимостей, постоянно делались тщетные попытки рассматривать их как одну и ту же материю. Предполагать, что одинаковое рабочее время неизменно овеществляется в одинаковых пропорциях серебра и золота, значит предполагать в сущности, что серебро и золото суть одна и та же материя и что определенное количество менее ценного металла, серебра, составляет неизменную дробную часть определенного количества золота. Начиная с правления Эдуарда III до времен Георга II, история английского денежного обращения представляла собой непрерывный ряд его нарушений, вызванных коллизией между установленным по закону соотношением стоимости золота и серебра и действительными колебаниями их стоимости. То золото оценивалось слишком высоко, то серебро. Металл, оцененный слишком низко, изымался из обращения, переплавлялся в слитки и вывозился за границу. Тогда соотношение стоимостей обоих металлов вновь изменялось законодательным путем, но вскоре новая номинальная стоимость приходила в такой же конфликт с действительным соотношением стоимостей, как и старая… Весь исторический опыт в этой области сводится просто к тому, что там, где по закону функцией меры стоимостей были наделены два товара, фактически эта функция всегда закреплялась лишь за одним из них. — Прим. к 2 изданию Маркса).

Товары, цены которых определены, все принимают такую форму: а товара А = х золота; b товарв В = у золота; с товара С = z золота и т.д., где а, b, с представляют массы товаров А, В, С, а х, у, z — определенные массы золота. Товарные стоимости превратились, таким образом, в мысленно представляемые количества золота различной величины, т.е., несмотря на пестрое разнообразие своих товарных тел, превратились в величины одноименные, в величины золота. Как такие различные количества золота , они сравниваются между собой и соизмеряются друг с другом, причем возникает техническая необходимость сводить их к какому-либо фиксированному количеству золота как единице измерения. Сама эта единица измерения путем дальнейшего деления на определенные части развертывается в масштаб. Золото, серебро, медь еще до своего превращения в деньги обладают таким масштабом в виде весовых делений: так, если единицей измерения служит, например, фунт, то, с одной стороны, он разделяется дальше на унции и т.д., с другой стороны, путем соединения фунтов, получаются центнеры и т.д.54 (Тот странный факт, что в Англии унция золота, как денежная единица измерения, не делится на целое число равных частей, объясняется следующим: "Наша монетная система первоначально была приспособлена к употреблению одного только серебра, — поэтому одна унция серебра может быть всегда разделена на определенное число равных монет; но так как золото было введено позднее в монетную систему, приспособленную исключительно к серебру, то одна унция золота не может быть разделена на целое число равноценных монет"… — Прим. к 2 изданию Маркса). Поэтому при металлическом обращении готовые названия весового масштаба всегда образуют и первоначальные названия денежного масштаба, или масштаба цен.

Как мера стоимостей и как масштаб цен деньги выполняют две совершенно различные функции. Мерой стоимостей они являются как общественное воплощение человеческого труда, масштабом цен — как фиксированный вес металла. Как мера стоимостей они служат для того, чтобы превращать стоимости бесконечно разнообразных товаров в цены, в мысленно представляемые количества золота; как масштаб цен они измеряют эти количества золота. Мерой стоимостей измеряются товары как стоимости; напротив, масштаб цен измеряет различные количества золота данным его количеством, а не стоимость данного количества весом других его количеств. Для масштаба цен определенный вес золота должен быть должен быть фиксирован как единица измерения. Здесь, как и при всяком другом определении одноименных величин, решающее значение имеет устойчивость соотношения мер. Следовательно, масштаб цен выполняет свою функцию тем лучше, чем неизменнее одно и то же количество золота служит единицей измерения. Мерой стоимостей золото может служить лишь потому, что оно само представляет продукт труда и, следовательно, стоимость потенциально переменную…

По ряду различных причин денежные названия определенных по весу количеств металла мало-помалу отделяются от своих первоначальных весовых названий. Из числа этих причин исторически решающими были следующие. 1)Введение иностранных денег у народов, находящихся на сравнительно низких ступенях развития. Так, например, в Древнем Риме золотые и серебряные монеты сначала обращались как иностранные товары. Названия этих иностранных денег, конечно, отличны от названий местных весовых единиц. 2)С развитием богатства менее благородный металл вытесняется в своей в своей функции меры стоимости более благородным: медь вытесняется серебром, серебро — золотом, хотя этот порядок и противоречит поэтической хронологии золотого и серебряного веков56 (Впрочем, и эта хронология встречается не у всех народов. — Прим. Маркса). Фунт стерлингов был, например, денежным названием для действительного фунта серебра. Но когда золото вытеснило серебро в качестве меры стоимости, это же самое название стало применяться к количеству золота, составляющему, может быть, 1/15 фунта и т.д. в зависимости от отношения между стоимостью золота и серебра. Фунт как денежное название и фунт как обычное весовое название данного количества золота теперь разделились. 3)В течение целого ряда веков государи занимались непрерывной фальсификацией денег, вследствие чего от первоначального веса монет действительно остались только одни названия.

Благодаря этим историческим процессам отделение денежного названия весовых количеств металла от их обычных весовых названий становится народным обыкновением. Так как денежный масштаб, с одной стороны, совершенно условен, а, с другой стороны, должен пользоваться всеобщим признанием, то он, в конце концов, регулируется законом. Определенное весовое количество благородного металла, например, унция золота, официально разделяется на определенные части, которые нарекаются при этом своем легальном крещении определенными именами, например фунт, талер и т.д. Такая часть, являясь собственно денежной единицей измерения, делится, в свою очередь, на новые части, получающие на основе закона свои наименования: шиллинг, пенни и т.д. Во всяком случае определенные весовые количества металла по-прежнему остаются масштабом металлических денег. Изменяется только способ разделения на части и наименования последних.

Итак, цены, или количества золота, в которые идеально превращаются стоимости товаров, выражаются теперь в денежных названиях, или законодательно установленных счетных названиях золотого масштаба. Вместо того, чтобы сказать, что один квартер пшеницы равен одной унции золота, англичанин скажет, что он равен 3 ф. ст. 17 шилл. 10,5 пенсам. Таким образом, в своих денежных названиях товары показывают, чего они стоят, и деньги служат счетными деньгами каждый раз, когда требуется фиксировать какую-либо вещь как стоимость, т.е. в денежной форме.

Название какой-либо вещи не имеет ничего общего с ее природой. Я решительно ничего не знаю о данном человеке, если знаю только, что его зовут Яковом. Точно так же и в денежных названиях — фунт, талер, франк, дукат и т.д. — изглаживается всякий след отношения стоимостей. Путаница в том, что касается скрытого смысла этих кабалистических знаков, тем значительнее, что денежные названия выражают одновременно и стоимость товаров и определенную часть данного веса металла, денежного масштаба62 (Так как золото в качестве масштаба цен выступает под теми же самыми счетными названиями, как и товарные цены, — например, унция золота, точно так же как и стоимость тонны железа, выражается в 3 ф. ст. 17 шилл. 10,5 пенсах, — то эти счетные наименования золота назвали его монетной ценой. Отсюда возникло странное представление, будто золото (или серебро) оценивается в своем собственном материале и, в отличие от всех других товаров, получает от государства твердую цену. Установление счетных названий для определенных весовых количеств золота ошибочно принималось за установление стоимости этих весовых количеств. — Прим. к 2 изданию Маркса). С другой стороны, необходимо, чтобы стоимость, в отличие от пестрых в своем разнообразии тел товарного мира, развилась в эту иррационально вещную и в то же время чисто общественную форму.

Цена есть денежное название овеществленного в товаре труда. Следовательно, эквивалентность товара и того количества денег, название которого есть его цена, представляет собой тавтологию, да и вообще относительное выражение стоимости товара есть в то же время выражение эквивалентности двух товаров" (К.Маркс "Капитал" т.1 М., Политиздат, 1983г., стр. 104-111).

* * *

А.Н.Афанасьев (1826 – 1871) — собиратель и исследователь фольклора

Из исследования "Поэтические воззрения славян на природу" (1865-1869гг., т.1):

стр. 21. Богатый и можно сказать — единственный источник разнообразных мифических представлений есть живое слово человеческое, с его метафорическими и созвучными выражениями. Чтобы показать, как необходимо и естественно создаются мифы (басни), надо обратиться к истории языка…

Еще до сих пор в наших областных наречиях и в памятниках устной народной словесности слышится та образность выражений, которая показывает, что слово не всегда есть только знак (!!! — XANDROV), указывающий на известное понятие, но что в то же время оно живописует самые характеристические оттенки предмета и яркие, картинные особенности явления. Приведем примеры: зыбун — неокрепший грунт земли на болоте, пробежь — проточная вода, леи (от глагола лить) — проливные дожди, сеногной — мелкий, но продолжительный дождь, листодер — осенний ветер, поползуха — метель, которая стелется низко по земле, лизун — коровий язык, куроцап — ястреб, каркун — ворон, полоз — змей, изъедуха — злобный человек и проч.; особенно богаты подобными речениями народные загадки: мигай — глаз, сморкало, сопай и нюх — нос, лепетайло — язык, зевало и ядало — рот, грабилки и махалы — руки, понура — свинья, лепетá — собака, живулечка — дитя и многие другие, в которых находим прямое, для всех очевидное указание на источник представления.. Так как различные предметы и явления легко могут быть сходны некоторыми своими признаками в этом отношении производят на чувства одинаковое впечатление, то естественно, что человек стал сближать их в своих представлениях и придавать им одно и то же название, или, по крайней мере, названия, производные от одного корня. С другой стороны, каждый предмет и каждое явление, смотря по различию своих свойств и действий, могли вызвать и в самом деле вызывали в душе человеческой не одно, а многие и разнородные впечатления. Оттого, по разнообразию признаков, одному и тому же предмету или явлению придавалось по нескольку различных названий. Предмет обрисовывался с разных сторон, и только во (конец стр. 21)множестве синонимических выражений получал свое полное определение. Но должно заметить, что каждый из этих синонимов, обозначая известное качество одного предмета, в то же самое время мог служить и для обозначения подобного же качества многих других предметов и таким образом связывать их между собою. Здесь-то именно кроется тот богатый родник метафорических выражений, чувствительных к самым тонким оттенкам физических явлений, который поражает нас своею силою и обилием в языках древнейшего образования и который впоследствии, под влиянием дальнейшего развития племен, постепенно иссякает. В обыкновенных санскритских словарях находится 5 названий для руки, 11 для света, 15 для облака, 20 для месяца, 26 для змеи, 35 для огня, 37 для солнца и т.д. В незапамятной древности значение корней было осязательно, присуще сознанию народа, который с звуками родного языка ("акустическими образами" или "означающими" по Соссюру — XANDROV) связывал не отвлеченные мысли (понятия или "означаемые" по Соссюру — XANDROV), а те живые впечатления, какие производили на его чувства видимые предметы и явления. Теперь представим, какое смешение понятий, какая путаница представлений должны были произойти при забвении коренного значения слов; а такое забвение рано или поздно, но непременно постигает народ. То сочувственное созерцание природы, которое сопровождало человека в период создания языка, впоследствии, когда уже перестала чувствоваться потребность в новом творчестве, постепенно ослабевало. …Удаляясь от первоначальных впечатлений и стараясь удовлетворить вновь возникающим умственным потребностям, народ обнаруживает стремление обратить созданный им язык в твердо установившееся и послушное орудие для передачи собственных мыслей… Забвение корня в сознании народном отнимает у всех образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с этим связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступною. Большая часть названий, данных народом под наитием народного творчества, основывалась на весьма смелых метафорах. Но как скоро были порваны те исходные нити, к которым они были прикреплены изначала, метафоры эти потеряли свой поэтический смысл и стали приниматься за простые непереносные выражения и в таком виде переходили от одного поколения к другому. Понятные для отцов, повторяемые по привычке детьми, они явились совершенно неразгаданными для внуков. Сверх того, переживая века, дробясь по местностям, подвергаясь различным географическим и историческим влияниям, народ и не в состоянии был уберечь язык свой во всей неприкосновенности и полноте его начального богатства: старели и вымирали прежде употребительные выражения, отживали век грамматические формы, одни звуки заменялись другими, родственными, старым словам придавалось новое значение. Вследствие таких вековых утрат языка, превращения звуков и подновления понятий, лежавших в словах, исходный смысл (конец стр. 22) древних речений становился все темнее и загадочнее, и начинался неизбежный процесс мифических обольщений, которые тем крепче опутывали ум человека, что действовали на него неотразимыми убеждениями родного слова. Стоило только забыться , затеряться первоначальной связи понятий, чтобы метафорическое уподобление получило все значение действительного факта и послужило поводом к созданию целого ряда баснословных сказаний. Светила небесные уже не только в переносном, поэтическом смысле именуются "очами неба", но в самом деле представляются народному уму под этим живым образом, и отсюда возникают мифы о тысячеглазом, неусыпном ночном страже — Аргусе1 (Аргус, или Паноптес (дословно: всевидящий) — по древнегреческому мифу, многоглазый, вечно бодрствующий великан. Первоначально "Аргус" означал звездное небо. — Прим. Ю.М.Медведева) и одноглазом божестве солнца; извилистая молния является огненным змеем, быстролетные ветры наделяются крыльями, владыка летних гроз — огненными стрелами. В начале народ еще удерживал сознание о тождестве созданных им поэтических образов с явлениями природы, но с течением времени это сознание более и более ослабевало и наконец совершенно терялось; мифические представления отделялись от своих стихийных основ и принимались как нечто особое, независимо от них существующее. Смотря на громоносную тучу, народ уже не усматривал в ней Перуновой колесницы, хотя и продолжал рассказывать о воздушных поездах бога-громовника и верил, что у него действительно есть чудесная колесница. Там, где для одного естественного явления существовали два, три и более названий — каждое из этих имен давало обыкновенно повод к созданию особенного, отдельного мифического лица, и обо всех этих лицах повторялись совершенно тождественные истории; так, например, у греков рядом с Фебом находим Гелиоса2 (…у греков рядом с Фебом находим Гелиоса. — Феб (Блистающий) — божество солнечного света; Гелиос — всевидящий бог Солнца, исцелитель слепых и карающий слепотою.— Прим. Медведева). Нередко случалось, что постоянные эпитеты, соединяемые с каким-нибудь словом, вместе с ним прилагались и к тому предмету ("объекту" — в семиотических терминах. — XANDROV), для которого означенное слово служило метафорой: солнце, будучи раз названо львом* ("знаком-именем" — в семиотических терминах. — XANDROV) получало и его когти, и гриву и удерживало эти особенности даже тогда, когда позабывалось самое животненное уподобление.

Примечание:

…будучи раз названо львом* — Стóит сравнить это глубокомысленное рассуждение Александра Николаевича Афанасьева с вышеприведенным нами рассуждением Гегеля, а именно: "При произнесении имени "лев" мы не нуждаемся ни в созерцании того животного, ни даже в его образе, но его имя, поскольку мы его понимаем, есть безó бразное, простое представление. Мы мыслим посредством имен". Здесь особенно наглядно выступает различие образного ЭКВИВОКАЦИОННОГО мышления "созерцаниями" и мышления — научного, т.е. "мышления именами". Как ни странно, но мысля строго "по научному" — только и исключительно именами, мы подчас рискуем совершить ошибку в понимании предмета нашей мысли: слово — "лев" в некоторых контекстах означает не только животное, но и солнце, а еще это имя — Лев и прозвище сильного, ловкого человека и т.д. и т.п.

——————

Под таким чарующим воздействием звуков языка слагались и религиозные, и нравственные убеждения человека. "Человек (сказал Бэкон) думает, что ум управляет его словами, но случается также, что слова имеют взаимное и возвратное влияние на наш разум. Слова, подобно татарскому луку, действуют обратно на самый мудрый разум, сильно путают и извращают мышление". Высказывая эту мысль, знаменитый философ, конечно , не предчувствовал, какое блистательное оправдание найдет она в истории верований и культуры языческих народов. Если переложить простые, общепринятые нами выражения о различных проявлениях сил природы на язык глубочайшей древности, то мы увидим себя отовсюду окруженными мифами, исполненными ярких противоречий и несообразностей: одна и та же стихийная сила представлялась существом и бессмертным и умирающим, и в мужским и в женском поле, и супругом известной богини и ее сыном, и так далее, (конец стр. 23) смотря по тому, с какой точки зрения посмотрел на нее человек и какие поэтические краски придал таинственной игре природы…

стр. 25. Так называемые индоевропейские языки, к отделу которых принадлежат и наречия славянские, суть только разнообразные видоизменения одного древнейшего языка, который был для них тем же, чем позднее для наречий романских был язык латинский — с тою однако ж разницей, что в такую раннюю эпоху не было литературы, чтобы сохранить нам какие-нибудь остатки этого праязыка. Племя, которое говорило на этом древнейшем языке, называло себя ариями, и от него-то, как многоплодные отрасли от родоначального ствола, произошли народы, населяющие почти всю Европу и значительную часть Азии. Каждый из новообразовавшихся языков, развиваясь исторически, многое терял из своих первичных богатств, но многое и удерживал, как залог своего родства с прочими арийскими языками, как живое свидетельство их былого единства…

стр. 26. Славяне, о которых нам придется говорить преимущественно пред всеми другими народами, — славяне, прежде нежели явились в истории как самобытное, обособившееся племя, жили единою нераздельною жизнью с литовцами; славяно-литовское племя выделилось из общего потока германо-славяно-литовской народности, а эта последняя составляет особо отделившуюся ветвь ариев. Итак, хотя славяне и состоят в родстве со всеми индоевропейскими народами, но ближайшие кровные узы соединяют их с племенами немецким т еще более — литовским.

Изо всего сказанного очевидно, что главнейший источник для объяснения мифических представлений заключается в языке. Воспользоваться его указаниями — задача широкая и нелегкая; к допросу должны быть призваны и литературные памятники прежних веков, и современное слово во всем разнообразии его местных, областных отличий. Старина открывается исследователю не только в произведениях древней письменности; она и доныне звучит в потоках свободной, устной речи. Областные словари сохраняют множество стародавних форм и выражений, которые столько же важны для исторической грамматики, как и для бытовой археологии; положительно можно сказать, что без тщательного изучения провинциальных особенностей языка многое в истории народных верований и обычаев останется темным и неразгаданным…" (Цит по: "А.Н.Афанасьев "Древо жизни" М., Современник, 1983г. Статья "Происхождение мифа, метод и средства его изучения").

* * *

XANDROVПотебня (1835 - 1891) — лингвист:

Из работы "Мысль и язык" 1862г.

Гл. V I I . Язык чувства и язык мысли

стр. 88. "Известно, что в нашей речи тон* (совр. интонация — XANDROV) играет очень важную роль и нередко изменяет ее смысл. Слово действительно существует только тогда, когда произносится, (конец стр.88) а произноситься оно должно непременно известным тоном, который уловить и назвать иногда нет возможности; однако хотя с этой точки без тона нет значения, но не только от него зависит понятность слова, а вместе и от членораздельности. Слово вы я могу произнести тоном вопроса, радостного удивления, гневного укора и проч., но во всяком случае оно останется местоимением второго лица множественного числа; мысль, связанная со звуком вы, сопровождается чувством, которое выражается в тоне, но не исчерпывается им и есть нечто от него отличное. Можно даже сказать, что в слове членораздельность перевешивает тон; глухонемыми она воспринимается посредством зрения и, следовательно, может совсем отделиться от звука.

Примечание:

…в нашей речи тон* — Об интонации читаем в книге воспоминаний великого нашего певца Федора Ивановича Шаляпина (1873 – 1938) "Маска и душа": "Есть в искусстве такие вещи, о которых словами сказать нельзя. Я думаю, что есть такие же вещи и в религии. Вот почему и об искусстве, и о религии можно говорить много, но договорить до конца невозможно. Доходишь до какой-то черты, — я предпочитаю сказать: до какого-то забора, и хотя знаешь, что за этим забором лежат еще необъятные пространства, чтó есть на этих пространствах, объяснить нет возможности. Не хватает человеческих слов. Это переходит в область невыразимого (словесно невыразимого! — XANDROV) чувства. Есть буквы в алфавите, и есть знаки в музыке. Все вы можете написать этими буквами, начертить этими знаками. Все слова, все ноты. Но… Есть интонация вздоха, — как написать или начертить эту интонацию? Таких букв нет" (Ф.Шаляпин "Страницы из моей жизни" М., Книжная палата, 1990г., стр.275-276).

——————

Совсем наоборот — в междометии: оно членораздельно, но это его свойство постоянно представляется нам чем-то второстепенным. Отнимем от междометий о, а и проч. тон, указывающий на их отношение к чувству удивления, радости и др., и они лишатся всякого смысла, станут пустыми отвлечениями, известными точками в гамме гласных. Только тон дает нам возможность догадываться о чувстве, вызывающем восклицание у человека, чуждого нам по языку. По тону язык междометий, подобно мимике, без которой междометие в отличие от слова во многих случаях вовсе не может обойтись, есть единственный язык, понятный всем...

Обыкновенно человек вовсе не видит разницы между значением, какое соединял с известным словом вчера и какое соединяет сегодня, и только воспоминание состояний, далеких от него по времени, может ему доказать, что смысл слова для него меняется. Хотя имя моего знакомого подействует на меня иначе теперь, когда уже давно его не вижу, чем действовало прежде, когда еще свежо было воспоминание об нем, но тем не менее в значении этого имени для меня всегда останется нечто (конец стр. 89) одинаковое. Так и в разговоре: каждый понимает слово по-своему, но внешняя форма слова проникнута объективною мыслью, независимо от понимания отдельных лиц. Только это дает слову возможность передаваться из рода в род; оно получает новые значения только потому, что имело прежние. Наследственность слова есть только другая сторона его способности иметь объективное значение для одного и того же лица...

стр. 100. В создании языка нет произвола, а потому уместен вопрос, на каком основании известное слово значит то именно, а не другое. Если спросим о словах позднейших формаций, то ответ может быть приблизительно такой: стар (корень ста, р — суффикс) значит стар, а не молод, потому что восприятия старых предметов представляли более сходства с восприятиями, служившими содержанием слов от корня ста, стоять. Если пойдем дальше и спросим, отчего в словах, признанных первичными, известный звук соответствует тому, а не другому значению, отчего корень ста значит стоять, а корни ми, и — идти, а не наоборот, то и ответа нужно будет искать дальше, именно в исследовании патагномических (ср. греч pathos — страдание и gnôstikos — распознающий, т.е. признак, симптом. — XANDROV) звуков, предшествующих звуку.. Потому звук ста издан человеком при виде стоящего предмета или, что на то же выйдет, при желании, чтоб предмет остановился, что чувство, волновавшее душу, могло сообщить органам только то, а не другое движение. Далее спрашивать не будем: чтобы сказать, почему такое-то движение души требует для своего обнаружения одного этого из всех движений, возможных для организма, нужно знать, какой вид имеют движения в самой душе и как вяжутся они между собою. Кому употребляемые о душе, заимствованные от движений внешнего мира, кажутся метафорами, годными только за неимением других; кто утверждает, что нет сходства между механическими движениями, положим, зрительных нервов и ощущением зрения и сопровождающим его удовольствием, для того такая задача неразрешима. Поэтому остается, отказавшись заполнять пробелы между механическими движениями и состояниями души, которые не могут быть названы такими движениями, принять за факт соответствие известных чувств известным звукам (подчеркнуто нами — XANDROV) и ограничить задачу простым перечислением тех и других. Решение этой задачи могло бы показать, где оканчивается сходство языков, доказывающее одноплеменность говорящих ими народов, и начинается то, которое доказывает только единство человеческой природы вообще, но такое решение встречает столько препятствий, что кажется почти неисполнимым. (конец стр. 100) ...Не совсем верно искать соответствия чувств первобытным звукам в одной членораздельности последних, независимо от их тона, и утверждать, подобно Гейзе, что а — общее выражение равномерного (g l e i c h s c h w e b e n d ), тихого, ясного чувства,.. у — стремления субъекта удалить от себя предмет,.. а и, наоборот, — выражение желания, любви, стремления...

Обыкновенно, спрашивая о причинах, по которым известный звук имеет в слове такое-то значение, ищут вовсе не соответствия этого звука чувству, сопровождающему восприятие, а сходства между звуком и восприятием, которое принимается за самый предмет. Кому кажется ясным, почему звукоподражательные слова, например куковать, кукушка, значат то, что они значат, тот и причины значения звукоподражательных слов должен искать в сходстве их звуков с обозначаемыми предметами. Такой взгляд мы встречаем и у Гумбольдта, который находит следующие два основания связи понятий (в обширном смысле этого слова) и звуков в первичных словах. 1) "Непосредственно звукоподражательное обозначение понятий. Здесь звук, издаваемый предметом, изображается настолько, насколько нечленораздельный звук может быть передан членораздельным. Это как бы живописное обозначение; подобно тому как живопись изображает предмет, как он представляется глазу (то есть дает только цветное пространство известных очертаний, которое зритель дополняет сам), так язык представляет предмет, как он слышится уху" (то есть дает только звук, упуская все остальные признаки). Во всяком случае, здесь звук сам по себе (конец стр.101) имеет нечто общее с предметом. 2)"Обозначение, подражающее предмету не прямо, а в чем-то третьем, общем звуку и предмету. Этот способ можно назвать символическим, хотя понятие символа в языке гораздо обширнее. Здесь для обозначения предмета избираются звуки, частью сами по себе, частью по сравнению с другими производящие на слух впечатление подобное тому, какое сам предмет производит на душу; так, звуки слов s t e b e n , s t ä t i g , s t a r r производят впечатление чего-то прочного (d e s F e s t e n ), санскритский корень p u , таять, разливаться,— жидкого (d e s z e r f l i e s s e n d e n ), звуки слов n i c b t , n a g e n , N e i d — чего-то, будто сразу и гладко отрезанного" (ср. наше "отказать" (то есть сказать "нет") наотрез). "Таким путем предметы, производящие сходные впечатления, получают слова с преобладающими сходными звуками, как w e b e n , W i n d , W o l k e , W i r r e n , W u n s c b , в которых звуком w выражается какое-то зыбкое, беспомощное, неясное для чувств движение (d u r c h e i n a n d e r g e h e n d e B e w e g u n g , например, волнение облаков, которые катятся одно за другим и одно через другое). Обозначение, основанное на известном значении отдельных звуков и целых их разрядов, господствовало, быть может, исключительно, при первобытном создании слов (p r i m i t i v e W o r t b e z e i c h n u n g " (H u m b o l d t W . v o n . G e s a m m e l t e W e r k e . B e r l i n , 1 8 4 1 - 1 8 5 2 . B d . 1 7 , т.6, с.80-81). Из всего приведенного места, как кажется, можно вывести, что не только первобытный человек, по мнению Гумбольдта, придавал звуку объективное значение и невольно ставил это последнее связью между звуком и предметом, но что и сам Гумбольдт разделял этот взгляд…

стр. 103. ...в языке, сказать между прочим, нет непереносных выражений.

...В славянских языках, как и во многих других, вполне обыкновенны сближения восприятий зрения, осязания, и вкуса, зрения и слуха. Мы говорим о жгучих вкусах, резких звуках; в народных песнях встречаются сравнения света и громкого, ясного звука. Вероятно, тайное влияние языка навело слепорожденного на мысль, что красный цвет, о котором ему говорили, должен быть похож звук трубы. Но и независимо от языка возможны подобные сближения.

Гл.X . Поэзия, проза. Сгущение мысли

стр. 160. В слове мы различаем: внешнюю форму, то есть членораздельный звук, содержание, объективируемое посредством звука, и внутреннюю форму, или ближайшее этимологическое значение слова, тот способ, каким выражается содержание* [ Понятие внутренней формы слова является основополагающим для концепции Потебни. Оно восходит к В.Гумбольдту (1767 - 1835, нем. философ, языковед, гос. деятель, брат А.Гумбольта — XANDROV) и в то же время содержит существенную трансформацию идей немецкого лингвиста-философа... Понятие внутренней формы имеет истоки в античной философии [ и] может быть возведено к Платону... В эстетике Плотина... мы встречаем уже не только понятие, но и сам термин "внутренняя форма"... — Прим. ред.] . При некотором внимании нет возможности смешать содержание с внутреннею формою. Например, различное, мыслимое при словах жалование, a n n u u t , p e n s i o , g a g e представляет много общего и может быть подведено под одно понятие — платы.; но нет сходства в том, как изображается это содержание в упомянутых условиях: a n n u u t — то, что отпускается на год, p e n s i o — то, что отвешивается, g a g e (по Дицу, слово германского происхождения) первоначально — залог, ручательство, вознаграждение и проч., вообще результат взаимных обязательств, тогда как жалование — действие любви (ср. синонимические слова миловатьжаловать, из которых последнее и теперь еще местами значит любить), подарок, но никак не законное вознаграждение, не "l e g i t i m u m v a d i u m ", не следствие договора двух лиц.

Внутренняя форма каждого из этих двух слов иначе направляет мысль; почти то же выйдет, если скажем, что одно и то же новое восприятие, смотря по сочетаниям, в какие оно войдет (т.е. в соответствии с контекстом — XANDROV) с накопившимся в душе запасом, вызовет то или другое представление в слове.

Внешняя форма нераздельна с внутреннею, меняется вместе с нею, без нее перестает быть сама собою, но тем не менее совершенно от нее отлична; особенно легко почувствовать это отличие в словах разного происхождения, получивших с течением времени одинаковый (конец стр. 160) выговор: для малороссиянина слова мыло и мило различаются внутреннею формою, а не внешнею.

Те же стихии и в произведениях искусства, и нетрудно будет найти их. Если будем рассуждать таким образом: "это — мраморная статуя (внешняя форма) женщины с мечом и весами (внутренняя форма), представляющая правосудие (содержание)".Окажется, что в произведении искусства образ относится к содержанию, как в слове представление — к чувственному образу или понятию. Вместо "содержание" художественного произведения мы можем употребить более обыкновенное выражение, именно "идея". Идея и содержание в настоящем случае для нас тождественны, потому, что, например, качество и отношения фигур, изображенных на картине, события и характеры романа и т.п. мы относим не к содержанию, а к образу, представлению содержания, а под содержанием картины, романа разумеем ряд мыслей, вызываемых образами в зрителе и читателе или служивших почвою образа в самом художнике во время акта создания52 [ В этом ряду можно различать мысли: ближайшие по времени к восприятию образа (когда, например, читатель говорит: "Дон Кихот" есть насмешка над рыцарскими романами") и более далекие от него и вместе с тем важные для нас (когда читатель говорит: "В "Дон Кихоте" смехотворчество есть только средство изобразить всегдашние и благородные свойства человеческой природы; автор любит своего смешного героя и хоть сыплет на него удары со всех сторон, но ставит бесконечно выше всех окружающих его лиц"). Такое различие в настоящем случае для нас не нужно. — Прим. Потебни] . Разница между образом и содержанием (здесь: между представлением и идеей — XANDROV) ясна. Мысль о необходимости смерти и о том, "что думка за морем, а смерть за плечами", одинаково приходит в голову по поводу каждой из сцен пляски смерти; при большой изменчивости образов содержание здесь относительно (но только относительно) неподвижно. Наоборот, одно и то же художественное произведение, один и тот же образ различно действует на разных людей и на одно лицо в разное время, точно так, как одно и то же слово каждым понимается иначе; здесь относительная неподвижность образа при изменчивости содержания.

Труднее несколько не смешать внутренней формы с внешнею, если сообразим, если сообразим, что эта последняя в статуе не есть грубая груда мрамора, но мрамор, обтесанный известным образом, в картине — не полотно и краски, а определенная цветная поверхность, следовательно, сама картина. Здесь выручает нас сравнение со словом. (конец стр. 161)Внешняя форма слова тоже не есть звук как материал, но звук, уже сформированный мыслью, между тем сам по себе этот звук не есть еще символ содержания. В поздние периоды языка появляется много слов, в которых содержание непосредственно примыкает к звуку; сравнивши упомянутое состояние слов с таким, когда явственно различаются в них три момента, можем заметить, что в первом случае словам недостает образности и что только в последнем возможно такое их понимание, которое представляет соответствие с пониманием художественного произведения и эстетическим наслаждением. Положим, кто-нибудь знает, что литов. b a l t a s значит добрый (может быть, ласковый, милый); ему даны в этом слове очень определенные звуки и не менее определенное содержание, но эстетическое (вот это — СЕМИОТИКА, а не семиология! Браво! — XANDROV)понимание этого слова ему не дано, потому что он не видит, почему именно эти сочетания звуков, а не сотня других, должны означать доброту и проч. и почему, наоборот, такое содержание должно требовать именно таких звуков. Если затеряна для сознания связь между звуком и значением (т.е. если она считается произвольной, как у Гоббса-Локка-Соссюра — XANDROV), то звук перестает быть внешнею формою в эстетическом значении этого слова; кто чувствует красоту статуи, для того ее содержание (например, мысль о верховном божестве, о громовержце) находится в совершенно необходимом отношении к совокупности замечаемых в ней изгибов мраморной поверхности. Для восстановления в сознании красоты слова b a l t a s нужно знание, что известное нам ее содержание условлено другим, именно значением белизны: b a l t a s значит добрый и проч., потому что оно значит белый, точно так, как русское белый, светлый значит, между прочим, милый (а как сложилась эта связь: белый — милый? Может "белый" (чистый) — "милый" (букв. с мылом вымытый, т.е., опять же чистый)? Но это в — символическом смысле, но как теперь доказать "родство" звуковой стороны слова b a l t a s со значением белый? — XANDROV), именно вследствие своих значений a l b u s , l u c i d u s . Только теперь, при существовании для нас символизма слова (при сознании внутренней формы), его звуки становятся внешнею формою, необходимо требуемою содержанием. Дело нисколько не изменяется от того, что мы не знаем причины соединения звуков b a l t a s , белый, со значением a l b u s ; мы спрашиваем вовсе не об этом, а об отношении значения милый к звуку; ограниченные требования удовлетворяются знанием ограниченных, а не безусловных причин.

Чтобы, воспользовавшись сказанным о слове, различить внутреннюю и внешнюю форму в художественном произведении, нужно найти такой случай, где бы потерянная эстетичность впечатления могла быть восстановлена (конец стр. 162) только сознанием внутренней формы. Не будем говорить о картинах и статуях, как о предметах мало нам известных, и остановимся на обычных в народной песне сравнениях, из коих каждое может считаться отдельным поэтическим целым.

Чего недостает нам для понимания такого, например, сравнения?

C y s t a s v a n d e n e l i s t e k

C y s t a m e u p u z e l y j ,

O i r v i e r n a m e i l u z e ,

V i e r n o j e š i r d a t e j

(Чистая вода течет в чистой речке, а верная любовь в верном сердце).

Нам недостает того же, сто требовалось для понимания слова b a l t a s , добрый, именно законности отношения между внешнею формою или, лучше сказать, между тем, что должно стать внешнею формою, и значением. Форма и содержание — понятия относительные: В, которое было содержанием по отношению к своей форме А, может быть формою по отношению к новому содержанию, (конец стр. 1633) которое мы назовем С; угол Ð обращенный вершиною влево, есть известное содержание, имеющее свою форму, свое начертание (например, угол может быть острый, тупой, прямой); но это содержание, в свою очередь, есть форма, в которой математика выражает одно из своих понятий. Точно таким образом значение слова имеет свою звуковую форму, но это значение, предполагающее звук, само становится формою нового значения . Формою поэтического произведения будет не звук, первоначальная внешняя форма, а слово, единство звука и значения. В приведенном сравнении то, к чему стремится и на чем останавливается умственная деятельность, есть мысль о любви, которой исполнено сердце. Если отвлечем для большей простоты это содержание от его словесного выражения, то увидим, что оно существует для нас в форме, составляющей содержание первого двустишья. Образ текучей светлой воды (насколько он выражен в словах) не может быть, однако, внешнею формою мысли о любви; отношение воды к любви такое же внешнее и произвольное (как?! а что же утверждалось страницею раньше? — XANDROV), как отношение звука b a l t a s к значению добрый. Законная связь между водою и любовью установится только тогда, когда дана будет возможность, не делая скачка, перейти от одной из этих мыслей к другой, когда, например, в сознании будет находиться связь света как одного из эпитетов воды с любовью (или напр., ощущение "ластящейся", тихо журчащей, чистой, как любовь, воды — XANDROV). Это третье звено, связующее два первые, есть именно внутренняя форма, иначе — символическое значение выраженного первым двустишием образа воды. Итак, для того, чтобы сравнение воды с любовью имело для нас эстетическое значение, нужно, чтобы образ, который прежде всего дается значению, заключал в себе указание на выражаемую им мысль. Он может и не иметь этого символического значения и между тем воспринимается весьма определенно; следовательно, внешняя форма, принимаемая не в смысле грубого материала (полотно, краски, мрамор), а в смысле материала, подчиненного мыслью (совокупность очертаний статуи), есть нечто совершенно отличное от внутренней формы...

Разница между внешнею формою слова (звуком) и поэтического произведения та, что в последнем, как проявлении более сложной душевной деятельности, внешняя форма более проникнута мыслью...

Язык во всем своем объеме и каждое отдельное слово соответствует искусству, притом не только по своим стихиям, но и по способу их соединения.

"Создание языка, — говорит Гумбольдт, — начиная с первой его стихии, есть синтетическая деятельность в строгом смысле этого слова, именно в том смысле, по которому синтез создает нечто такое, что не заключено в слагаемых частях, взятых порознь" (H u m b o l d t W . v o n . G e s a m m e l t e W e r k e . B e r l i n , 1 8 4 1 - 1 8 5 2 . B d . 1 7 , т. 6, с. 104).Звук как междометие, как рефлексия чувства и (конец стр. 165) чувственный образ, или схема, были уже до слова" но самое слово не дается механическим соединением этих стихий. Внутренняя форма в самую минуту своего рождения изменяет и звук, и чувственный образ. Изменение звука состоит (не говоря о позднейших, более сложных звуковых явлениях) в устранении того страстного оттенка, нарушающего членораздельность, какой свойствен междометию. Из перемен, каким подвергается мысль при создании слова, укажем здесь только на ту, что мысль в слове перестает быть собственностью самого говорящего и получает возможность жизни самостоятельной по отношению к своему создателю. Имея в виду эту самостоятельность, именно — не уничтожающую возможности взаимного понимания способность слова всяким пониматься по-своему, мы поймем важность следующих слов Гумбольдта; На язык нельзя смотреть как на нечто (e i n S t o f f ) готовое, обозримое в целом и исподволь сообщимое; он вечно создается, притом так, что законы этого создания определены, но объем и некоторым образом даже род произведения остаются неопределенными" (Там же, т.6, с. 56-57)...

Искусство то же творчество, в том самом смысле, в каком и слово. Художественное произведение, очевидно, не принадлежит природе: оно присоединено к ней человеком. Факторы, например, статуи, — это, с одной стороны, бесплотная мысль ваятеля, смутная для него самого и недоступная никому другому, с другой — кусок мрамора, не имеющий ничего общего с этою мыслью; но статуя (конец стр. 166) не есть ни мысль, ни мрамор, а нечто отличное от своих производителей, заключающее в себе больше, чем они. Синтез, творчество очень отличны от арифметического действия; если агенты художественного произведения, существующие до него самого, обозначим через 2 и 2, то оно само не будет равняться четырем. Замысел художника и грубый материал не исчерпывают художественного произведения, соответственно тому как чувственный образ и звук не исчерпывают слова. В общих случаях и та и другая стихии существенно изменяются от присоединения к ним третьей, то есть внутренней формы...

Искусство есть язык художника, и как посредством слова нельзя передать другому своей мысли, а можно только пробудить в нем его собственную, так нельзя ее сообщить и в произведении искусства; поэтому содержание этого последнего (когда оно окончено) развивается уже не в художнике, а в понимающих. Слушающий может гораздо лучше говорящего понимать, что скрыто за словом, и читатель может лучше самого поэта постигать идею его произведения. Сущность, сила такого произведения не в том, что разумел под ним автор, а в том, как оно действует на читателя или зрителя, следовательно, в неисчерпаемом возможном его содержании. Это содержание, проецируемое нами, то есть влагаемое в самое произведение, действительно условлено его внутреннею формою, но могло вовсе не входить в расчеты художника, который творит, удовлетворяя временным, нередко весьма узким потребностям своей личной жизни. Заслуга художника не в том m i n i m u m е содержания, какое думалось ему при создании, а в известной гибкости образа, в силе внутренней формы возбуждать самое разнообразное содержание. Скромная загадка: "Одно каже: "свитай Боже", друге каже: "не дай Боже", трете каже: менi все одно" (окно, двери и сволок) — может вызвать мысль об отношении (конец стр. 167) разных слоев народа к рассвету политической, нравственной, научной идеи, и такое толкование будет ложно только в том случае, когда мы выдадим его за объективное значение (за объективную внутреннюю форму — XANDROV) загадки, а не за наше личное состояние, возбужденное загадкою… Этим объясняется, почему создания темных людей и веков могут сохранять свое художественное значение во времена высокого развития и вместе почему, несмотря на мнимую вечность искусства, наступает пора, когда с увеличением затруднений при понимании, с забвением внутренней формы произведения искусства теряют свою цену" (конец стр. 168) Чтобы не сделать искусства явлением не необходимым или вовсе лишним в человеческой жизни, следует допустить, что и оно, подобно слову, есть не столько выражение, сколько средство создания (т.е. не ОБРАЗ, а СИСТЕМА ЗНАКОВ — XANDROV) мысли; что цель его, как и слова, — произвести известное субъективное настроение как в самом производителе, так и в понимающем; что и оно не есть έργου, ΰ έυέργεια, νечто постоянно создающееся. Этим определяются частные черты сходства искусства и языка" (Цит. по А.Потебня. Сб. "Слово и миф" М., Правда, 1989г.).

* * *

Л.Н.Толстой (1828 – 1910) — писатель, мыслитель

Из статьи "Что такое искусство?"1897-1898г.

"…Что такое искусство? Как, что такое искусство? Искусство — это архитектура, ваяние, живопись, музыка, поэзия во всех ее видах, ответит обыкновенно средний человек, любитель искусства или даже сам художник, предполагая, что дело, о котором он говорит, совершенно ясно и одинаково понимается всеми людьми. Но в архитектуре, спросите вы, бывают постройки простые, которые не составляют предмета искусства, и, кроме того, постройки, имеющие претензии на то, чтобы быть предметами искусства, постройки неудачные, уродливые и которые поэтому не могут быть признаны предметами искусства. В чем же признак предмета искусства?

Точно так же и в ваянии, и в музыке, и в поэзии. Искусство во всех видах граничит, с одной стороны, с практически полезным, а с другой — с неудачными попытками искусства. Как отделить искусство от того и другого? (Вот чем в первую очередь должен был заняться киносемиолог К.Метц, а уж потом рассуждать о содержании ЗНАКА — XANDROV). Средний образованный человек нашего круга и даже художник, не занимавшийся специально эстетикой, не затруднится с этим вопросом. Ему кажется, что все это разрешено давно и всем хорошо известно.

"Искусство есть такая деятельность, которая проявляет красоту", — ответит такой средний человек…

Предполагается, что то, что разумеется под словом "красота", всем известно и понятно. А между тем это не только не известно, но после того, как об этом предмете в течение 150 лет — с 1750 г., времени основания эстетики Баумгартеном* — написаны горы книг самыми учеными и глубокомысленными людьми, вопрос о том, что такое красота, до сих пор остается совершенно открытым и с каждым новым сочинением по эстетике решается новым способом…

Примечание:

…основания эстетики Баумгартеном* — Александр Готтлиб Баумгартен (1714 – 1762) — нем. Философ, последователь Вольфа и Лейбница. В работе "Философские размышления о некоторых вопросах, касающихся поэтического произведения" (1735) впервые ввел термин "эстетика", к-рым он обозначил науку о чувственном познании, постигающем и создающем прекрасное и выражающемся в образах искусства, в противоположность логике — науке о рассудочном познании. Вопросам чувственного познания Б. посвятил незавершенный труд "Эстетика" (т.1, 1750; т.2, 1758). Б. не является основателем эстетики как науки, но введенное им понятие "эстетика" соответствовало потребностям развития эстетической мысли и способствовало становлению эстетики как самостоятельной философской дисциплины. (Филос. словарь).

——————

Под словом "красота" по-русски мы разумеем только то, что нравится нашему зрению. Хотя в последнее время и начали говорить: "некрасивый поступок", "красивая музыка", но это не по-русски….

Красотой в смысле субъективном мы называем то, что доставляет нам известного рода наслаждение. В объективном же смысле красотой мы называем нечто абсолютно совершенное, вне нас существующее…

Для того чтобы определить какую-либо человеческую деятельность, надо понять смысл и значение ее. Для того же чтобы понять смысл и значение какой-либо человеческой деятельности, необходимо прежде всего рассматривать эту деятельность саму в себе, в зависимости от ее причин и последствий, а не по отношению только того удовольствия, которое мы от нее получаем.

Если же мы признаем, что цель какой-либо деятельности есть только наше наслаждение, и только по этому наслаждению определяем ее, то, очевидно, определение это будет ложно. Это самое и произошло в определении искусства. Ведь разбирая вопрос о пище, никому в голову не придет видеть значение пищи (лишь — XANDROV) в том наслаждении, которое мы получаем от принятия ее. Всякий понимает, что удовлетворение нашего вкуса никак не может служить основанием определения достоинства пищи и что поэтому мы никакого права не имеем предполагать, что те обеды с каенским перцем, лимбургским сыром, алкоголем и т.п., к которым мы привыкли и которые нам нравятся, составляют самую лучшую человеческую пищу (граф Толстой здесь все-таки путает "полезное с приятным", ведь один и тот же продукт можно приготовить так, чтоб только побыстрее набить желудок или для "вкушения с наслаждением"; недаром поварское дело тоже — искусство — XANDROV).

Точно так же и красота или то, что нам нравится, никак не может служить основанием определения искусства, и ряд предметов, доставляющих нам удовольствие, никак не может быть образцом того, чем должно быть искусство.

Видеть цель и назначение искусства в получаемом нами от него наслаждении все равно, что приписывать, как это делают люди, стоящие на самой низшей ступени нравственного развития (дикие, например), цель и значение пищи в наслаждении, получаемом от принятии от нее…

Для того, чтобы точно определить искусство, надо прежде всего перестать смотреть на него как на средство наслаждения, а рассматривать искусство как одно из условий человеческой жизни. Рассматривая же так искусство, мы не можем не увидеть, что искусство есть одно из средств общения людей между собой.

Всякое произведение искусства делает то, что воспринимающий вступает в известного рода общение с производившим или производящим искусство и со всеми теми, которые одновременно с ним, прежде или после его восприятия воспримут то же художественное впечатление (но, возможно, что и не то же впечатление, а другое и не обязательно — художественное — XANDROV)

Как слово, передающее мысли и опыт людей, служит средством единения людей, так точно действует и искусство. Особенность же этого средства общения, отличающая его от общения посредством слова, состоит в том, что словом один человек передает другому свои мысли, искусством же люди передают друг другу свои чувства (очень спорное утверждение, будто словами передаются лишь мысли, а не ощущения, чувства и т.д. Уж сам-то Лев Николаевич по этой части был гениальный "передатчик"…— XANDROV).

Деятельность искусства основана на том, что человек, воспринимая слухом или зрением выражения чувств другого человека, способен испытывать то же самое чувство, которое испытал, человек, выражающий свое чувство.

Самый простой пример: человек смеется — и другому человеку становится весело; плачет — человеку, слышащему этот плач, становится грустно; человек горячится, раздражается, а другой, глядя на него, приходит в то же состояние. Человек высказывает своими движениями, звуками голоса бодрость, решительность или, напротив, уныние, спокойствие, и настроение это предается другим. Человек страдает, выражая стонами и корчами свое страдание, и страдание это предается другим; человек высказывает свое чувство восхищения, благоговения, страха, уважения к известным предметам, лицам, явлениям, и другие люди заражаются, испытывают те же чувства восхищения, благоговения, страха, уважения к тем же предметам, лицам, явлениям.

Вот на этой-то способности людей заражаться чувствами других людей и основана деятельность искусства.

Если человек заражает другого и других прямо непосредственно своим видом или производимыми им звуками в ту самую минуту, когда он сам испытывает чувство, заставляет другого человека зевать, когда ему самому зевается, или смеяться, или страдать, когда сам страдает, то это еще не есть искусство.

Искусство начинается тогда, когда человек с целью передать другим людям испытанное им чувство снова вызывает его в себе и известными внешними знаками выражает его.

Тот, самый простой случай: Мальчик, испытавший, положим, страх от встречи с волком, рассказывает эту встречу и, для того чтобы вызвать в других испытанное им чувство, изображает себя, свое состояние перед этой встречей, обстановку, лес, свою беззаботность и потом вид волка, его движения, расстояние между ним и волком и т.п. Все это, если мальчик вновь при рассказе переживает испытанное им чувство, заражает слушателей и заставляет их пережить все, что и пережил рассказчик, есть искусство. Если мальчик и не видал волка, но часто боялся его и, желая вызвать чувство испытанного им страха в других, придумал встречу с волком и рассказывал ее так, что вызвал своим рассказом то же чувство в слушателях, какое он испытывал, представляя себе волка, то это тоже искусство. Точно так же будет искусство то, когда человек, испытав в действительности или в воображении ужас страдания или прелесть наслаждения, изобразил на полотне или мраморе эти чувства так, что другие заразились им. И точно так же будет искусство, если человек испытал или вообразил себе чувство веселья, радости, грусти, отчаяния, бодрости, уныния и переходы этих чувств одного в другое и изобразил звуками эти чувства так, что слушатели заражаются ими и переживают их так же, как он переживал их.

Чувства, самые разнообразные, очень сильные и очень слабые, очень значительные и очень ничтожные, очень дурные и очень хорошие, если только они заражают читателей, зрителя, слушателя, составляют предмет искусства. Чувства самоотречения и покорности судьбе или богу, передаваемое драмой; или восторга влюбленных, описываемое в романе; или чувство сладострастия, изображенное на картине; или бодрости, передаваемой торжественным маршем в музыке; или веселья, вызываемого пляской; или комизма, вызываемого смешным анекдотом; или чувство тишины, передаваемое вечерним пейзажем или убаюкивающей песней, все это искусство.

Как только зрители, слушатели заражаются тем же чувством, которое испытывал сочинитель, это и есть искусство.

Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами (ранее Толстой утверждал, что словами передаются только мысли — XANDROV), передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство, — в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.

Искусство не есть, как это говорят метафизики, проявление какой-то таинственной идеи, красоты, бога; не есть, как это говорят эстетики-физиологи, игра, в которой человек выпускает излишек накопившейся энергии; не есть проявление эмоций внешними знаками (т.е. "проявление" само по себе и для себя, без целенаправленной передачи другому человеку — XANDROV); не есть наслаждение, а есть необходимое для жизни и для движения к благу отдельного человека и человечества средство общения людей, соединяющее их в одних и тех же чувствах.

Как благодаря способности человека понимать мысли, выраженные словами, всякий человек может узнать все то, что в области мысли сделало для него все человечество, может в настоящем, благодаря способности понимать чужие мысли, стать участником деятельности других людей и сам, благодаря этой способности, может передать усвоенные от других и свои, возникшие в нем, мысли современникам и потомкам; так точно и благодаря способности человека заражаться посредством искусства чувствами других людей ему делается доступно в области чувства все то, что пережило до него человечество, делаются доступны чувства, испытываемые современниками, чувства, пережитые другими людьми тысячи лет тому назад, и делается возможной передача своих чувств другим людям.

Не будь у людей способности воспринимать все те переданные словами мысли, которые были передуманы прежде живыми людьми, и передавать другим свои мысли, люди были бы подобны зверям…

Не будь другой способности человека — заражаться искусством, люди едва бы не были еще более дикими и, главное, разрозненными и враждебными.

И потому деятельность искусства есть деятельность очень важная, столь же важная, как и деятельность речи, и столь же распространенная"

Мы привыкли понимать под искусством только то, что мы читаем, слышим и видим в театрах, концертах и на выставках, здания, статуи, поэмы, романы… Но все это есть только м самая малая доля того искусства, которым мы в жизни общаемся между собой. Вся жизнь человеческая наполнена произведениями искусства всякого рода, от колыбельной песни, шутки, передразнивания, украшений жилищ, одежд, утвари до церковных служб, торжественных шествий. Все это деятельность искусства. Так что называем мы искусством, в тесном смысле слова, не всю деятельность людскую, передающую чувства, а только такую, которую мы почему–нибудь выделяем из всей этой деятельности и которой придаем особенное значение…" (Л.Толстой "Собр. соч. в 20 т." т.15, М., 1964).

* * *

Ч.С.Пирс (1839 - 1914) — амер. логик, философ, профессор, основатель прагматизма:

Из работы "Grammatica Speculativa":

"56. Знак, или Репрезентамен, есть Первое, которое находится в таком подлинно триадическом отношении ко Второму, называемому его Объектом, что это определяет наличие у Третьего, называемого его Интерпретантом, такого же отношения к его Объекту, в каком он сам находится к тому же Объекту. Триадическое отношение исходно, то есть три его члена связаны вместе таким образом, что оно не сводится ни к какой совокупности диадических отношений. По этой причине Интерпретант, или Третье, не может находиться в диадическом отношении к Объекту, но должен состоять с ним в таком же отношении, в каком находится сам Репрезентамен. Вместе с тем триадическое отношение для Третьего не может быть просто подобным таковому для Первого, так как это сделает отношение Третьего к Первому не чем иным, как только вырожденно Двоичностью. Отношение Третьего к Первому действительно должно быть собственным для Третьего так, чтобы это последнее было способно обусловить свое собственное Третье, но, кроме того, оно должно еще иметь второе триадическое отношение , в котором Репрезентаменом, или, скорее, его отношением к Объекту будет его собственный (Третьего) Объект, а также должно быть способно обусловить Третье этого отношения. То же должно быть равным образом истинно для Третьих Третьего и так далее до бесконечности. Все только что сказанное относительно Интерпретанта, и возможное продолжение, включено в идею Знака. Постольку же, поскольку здесь использовано понятие Репрезентамена, вышесказанным исчерпывается также все, что в определении данной идеи может быть сказано и о нем. Знак есть Репрезентамен с производимым в уме Интерпретантом. Не исключено и существование Репрезентаменов, не являющихся Знаками. Так, если подсолнух , всегда обращающий свой цветок к солнцу, посредством самого этого действия становится способным без каких-либо дополнительных условий воспроизводить подсолнух, в точности соответствующим образом также поворачивающий свой цветок к солнцу, и делать это, сохраняя воспроизводящую неизменной, то подсолнух может стать Репрезентаменом солнца. Однако мысль есть главный, если не единственный способ репрезентации.

57. [ ...] Наиболее фундаментальным < представляется разделение> знаков на Иконы, Индексы и Символы...

58. Икона это Репрезентамен, Репрезентативное качество которого есть его Первичность (F i r s t n e s s ) как Первого. Иными словами, качество которым он обладает в качестве (q u a ) вещи, наделяет его способностью быть репрезентаменом. Благодаря этому все что угодно может служить Заменой всему что угодно на основании подобия. (Понятие "замены" предполагает таковое причины, а следовательно, и подлинной Троичности). Вопрос о том, имеются ли еще другие виды замен, требует дальнейшего рассмотрения. Благодаря одной Первичности Репрезентамен только и может что иметь Объект как подобие. Знак, образующий Противопоставление, денотирует Объект уже в силу противопоставления двух качеств, или Двоичности. Благодаря Первичности знак есть образ (и у Пирса слипание знака с образом! — XANDROV) своего объекта и, выражаясь более строго (далее никакой строгости мысли, а только сплошная путаница мыслей — XANDROV), может быть не сем иным, как только идеей (знак есть идея?! — XANDROV) — он должен произвести идею Интерпретанта (так что же: знак есть идея или он производит идею? — XANDROV), а внешний объект — вызвать идею, воздействуя на мозг (т.е. в мозге оказываются разом две идеи об одном и том же: идея Интерпретанта и идея внешнего объекта! Однако зачем же нужен знак, если помимо него идея внешнего объекта самостоятельно воздействует на мозг? Может, как раз здесь у Пирса категориальное отличие коммуникативного знака (средства общения) от гносеологического (познавательного образа-идеи внешнего объекта в мозге)? Но коммуникативный знак — не идея, т.е. не психическое, а материальная сущность, и это не одно и то же, тогда как у Пирса буквально: "знак есть образ". — XANDROV). Но в самом строгом смысле слова даже идея, кроме случаев, когда она понимается как возможность (или Первичность), не может быть иконой. Только возможность есть Икона исключительно в силу своего качества; объектом же ее может быть только Первичность. Знак, однако, может быть иконичным (i c o n i c ), т.е. может репрезентировать свой объект главным образом через подобие, вне зависимости от способа его существования. Если для иконичного репрезентамена потребуется особый субстантивированный термин, пусть им будет гипоикона (h y p o i c o n ).

59. Гипоиконы могут быть приблизительно классифицированы по форме их причастности к Первичности. Те, что причастны к простым качествам, или к Первому Первичности, суть образы; те, что репрезентируют в основном диадические, или признаваемые таковыми отношения между частями объекта через аналогичные отношения между их собственными частями, суть схемы; те, что репрезентируют репрезентативный характер репрезентамена через репрезентацию параллелизма в чем-то ином, суть метафоры.

60. Единственный способ прямой передачи идеи — при помощи иконы; любой метод косвенной передачи идеи зависит от основания, определяющего способ использования иконы. Отсюда, любое утверждение должно содержать в себе икону, или набор либо икон, либо знаков, чье значение эксплицируемо (от лат. e x p l i c a t i o — объяснение, развертывание. — XANDROV) только посредством икон. Идея, которую означивает некоторый набор содержащихся в утверждении икон (или его эквивалент), называется предикатом утверждения.

61. Итак существует такой тип репрезентации, как икона, в пользу чего могут быть приведены примеры. Любое изображение (как бы оно не было условно) по сути представляет собою указанного рода репрезентацию. Такова всякая схема, так как даже при полном отсутствии внешнего сходства между ней и ее объектом существует аналогия в отношениях между частями того и другого. Особого внимания заслуживают иконы, в которых подобие установлено конвенциональными (от лат. c o n v e n t i o — договор, соглашение. — XANDROV) правилами. Так, алгебраическая формула является иконой, определяемой как таковая через замещение, ассоциацию и распределение символов (икона как ассоциация и пр. символов? — XANDROV) Причисление алгебраической формулы к разряду иконических знаков, на первый взгляд может показаться спорным. Кажется, что она также, и даже с большей степенью вероятности, может быть рассмотрена как сложный конвенциональный знак. Но это не так. Ведь главной отличительной чертой иконы является то, что ее прямое наблюдение открывает новые истины относительно ее объекта помимо собственно тех, что определяют саму ее конструкцию. Так при помощи двух фотографий может быть изготовлена карта и т.п. Чтобы дедуцировать иную истину об объекте данного конвенционального или другого общего типа знака, чем та, что им эксплицитно высказывается, во всех случаях необходимо заменить этот знак иконой (т.е. заменить фотографии картой? — XANDROV). В проявлении такой способности обнаруживать некоторую неожиданную истину как раз и состоит назначение алгебраической формулы, что и доказывает ее иконический характер.

62. То, что иконы алгебраического типа — как правило, предельно простые — существуют во всех обычных грамматических пропозициях, есть одна из философских истин, которые раскрывает перед нами логика Буля*. Во всех примитивных типах письменности — такова, к примеру, египетская иероглифика — существуют иконы нелогического характера, а именно — идеограммы. На ранних ступенях развития языка, в речи, возможно, значительную роль играл элемент мимикрии (видимо, неудачный перевод англ. слова, идущего от — "m i m i c ", т.е. подражательный, переимчивый: в самом слове "m i m i c " еще нет биологического значения "мимикрии" (m i m i c r y ) — в значении защитного рефлекса. Зачем, чтобы быть кем-то понятым, надо скрывать (и от кого?) сами знаки общения? Кто эти "противники": чужие люди, или животные, за которыми идет охота, или кто еще? Но такая защитная "мимикрия" и сегодня — в ходу: и сегодня у одних людей много тайн от других людей, да и охотники пока не перевелись... Здесь же не "мимикрия"(m i m i c r y ), а, наоборот, открытое звукоподражание — m i m i c .— XANDROV). Но во всех ныне известных языках такого рода репрезентации заменены конвенциональными речевыми знаками. Последние тем не менее таковы, что могут быть объяснены только посредством икон. В синтаксисе же любого языка неизменно существуют логические иконические знаки , в которых подобие установлено конвенциональными правилами...

Примечание:

...перед нами логика Буля* — Буль Джордж (1815 - 1864) — англ. логик и математик, разработал исторически первую систему математической логики, впоследствии названную алгеброй логики. Идея аналогии между алгеброй и логикой определила все направление его логических исследований, изложенных в двух осн. трудах: "Математический анализ логики" (1847) и "Исследование законов мысли" 1854).

——————

(Собственно, далее, что бы стала ясной мысль о принадлежности алгебраических формул к иконическим знакам, должен следовать пункт 64, так и даем его — XANDROV).

64. Многие схемы обнаруживают подобие своим объектам вовсе не благодаря внешнему сходству; это подобие устанавливается только во взаимоотношениях между составляющими их частями. Так, мы можем продемонстрировать отношение между разными типами знаков при помощи фигурной скобки:

Иконические знаки.

Знаки Индексы

Символы.

Это пример иконического знака. Но единственное отношение, в котором он служит подобием своему объекту, состоит в том, что скобка показывает, каковы реальные общие отношения икон, индексов и символов друг к другу. И к общему классу знаков. Когда мы пишем алгебраические уравнения одно под другим в определенном правилами порядке, особенно если при этом мы пользуемся одинаковыми буквами для обозначения соотносимых коэффициентов, порядок написанного нами представляет из себя икону. Например:

a 1x + b 1y = n 1

a 2x + b 2y = n 2

Это иконический знак, поскольку в данном случае установлено отношение подобия между величинами, аналогичным друг другу образом связанными с самой задачей. Каждое алгебраическое уравнение есть икона постольку, поскольку оно посредством алгебраических знаков (которые сами по себе не являются иконическими знаками) (они у Пирса, согласно пункту 61, есть символы — XANDROV) показывает отношение между данными величинами (отношение между какими "данными величинами"? Если между левыми и правыми частями уравнений, то мы имеем равенство знаков с денотатами, что — абсурд, ибо знак отличается от своего денотата; если же имеется в виду, что отношение между левыми и правыми частями уравнения подобно отношению между конкретными числами, выраженными символическими буквами, то тогда и любое сложное слово, например — "треугольник" есть не символический, как неоднократно утверждал Пирс, а именно иконический знак, потому что единство слов — "три" и "угол" в сложном слове — "треугольник" подобно единству трех углов в геометрической фигуре — треугольнике, являющемся денотатом слова — "треугольник" — XANDROV).

Можно задаться вопросом, истинно ли, что все иконы суть подобия. Например, если подвыпивший (или "перепивший"? — XANDROV) человек изображается как противопоставление умеренности с целью показать ее предпочтительность, то это, очевидно, есть икона, но невозможно со всей уверенностью сказать утверждать, имеем ли мы в данном примере дело именно с подобием (еще бы: противопоставление есть обратное подобию! Здесь, на наш взгляд, Пирс сам себя запутал, ибо изображение "подвыпившего (перепившего) человека" есть знак неумеренности, а умеренность требует другого знака — XANDROV). Сама постановка вопроса кажется во многом ограниченной (смысл этой фразы вовсе не ясен — XANDROV).

(А теперь даем очень важный для семиотики, пропущенный выше из соображений стройности изложения, пункт 63 — XANDROV)

63.Фотографии, в особенности моментальные — пример очень показательный, так как мы знаем, что в некоторых отношениях они в точности похожи в точности похожи на те объекты, которые репрезентируют. Этим сходством они, однако, обязаны тому, что их изготовление обусловлено физическим процессом, благодаря которому достигается детальное соответствие между изображением и природой. Следовательно, в этом своем аспекте они принадлежат ко второму классу знаков — тех, что суть знаки благодаря физическому взаимодействию. По-другому дело обстоит, если я, к примеру, высказываю предположение, что зебры суть упрямые и неприветливые животные, так как они внешне чем-то похожи на ослов, а своеволие последних хорошо известно (т.е. внешняя похожесть кого-то (напр., зебр) на ослов для Пирса есть признак (пока что вовсе не знак, а только предположительный признак!) упрямия и неприветливости этих самых "кого-то", например, зебр. Этакий пример животного ломброзианства — XANDROV). В данном случае осел выступает в качестве возможного подобия зебры. Мы предполагаем, что сходство имеет свою физическую причину — общую обоим наследственность (разве это — внешняя похожесть? — XANDROV). Но тогда это родство по наследственности само по себе будет только выводом, сделанным на основании внешнего сходства между двумя животными, и у нас нет (как в случае с фотографиями) никакого независимого знания обстоятельств происхождения обоих видов. Другой пример подобия — проект художника, задумавшего статую, живописное полотно, архитектурный ансамбль или фрагмент декорации, размышляя над которым он решает, будет ли его произведение достойным во всех отношениях произведением искусства (достойным в смысле подобия? Вообще-то, достойность и подобие — не сходные понятия и одно другим в искусстве не мерится — XANDROV) Поставленный вопрос неизбежно получает почти точный ответ ("неизбежно... почти точный" — вот образец логического слипания противоположных понятий у Пирса — XANDROV), так как он зависит от вовлеченности самого художника (Ч.Пирс "Логические основания теории знаков" СПб, АЛЕТЕЙЯ, 2000г., стр. 75-80).

Е.Я.Басин о Ч.Пирсе

Из книги Е.Я.Басина "Семантическая философия искусства" М., РАН, 1998г.:

стр. 128. "Насколько я знаю, — писал Пирс,— я пионер… в деле расчистки и открытия того, что я называю семиотикой, т.е. учения о существенной природе и об основных разновидностях знаковых процессов" (Ч.Пирс 1.5.488).

[Цитируя Ч.Пирса, Басин имеет в виду: первая цифра — Peirce Ch. Collected Papers of Charles Sanders Peirce. Vol 1-6. Harvard University Press 1931-1935. Vol 7-8 Harvard University Press 1958г.; вторая цифра — том, третья — §].

стр. 128. "Вопрос о применении семиотики в сфере эстетики, и в частности в искусстве, специально Пирсом не ставился и не разрабатывался. Мы не найдем у него развернутой семиотической теории искусства. Такую теорию можно лишь вывести, дедуцировать, основываясь на теоретических взглядах американского философа в целом и на высказываниях об искусстве, которые встречаются в его произведениях и нередко приводятся для иллюстрации тех или иных положений семиотики. Семиотическая теория искусства у Пирса предполагает определенную философскую интерпретацию семиотики. Эту теорию необходимо рассматривать также в контексте общеэстетических взглядов Пирса. При выяснении последних возникает ряд трудностей. Во-первых, по верному замечанию Дж.Фейблмена, одного из известных комментаторов Пирса, из всех разделов его философии эстетика — самая немощная (Feibleman.J. An Introduction to Peire's Philosophy, with foreword by B.Russell, New York, 1946). Во-вторых, в этой области Пирс чувсвовал себя наименее компетентным, что приводило к постоянным колебаниям в его взглядах. В-третьих, это наименее изученный аспект философии Пирса".

стр. 132. "о метафоре как разновидности иконического знака У Пирса сказано очень мало. Те изображения, которые обнаруживают репрезентативный характер знака, "репрезентируя параллелизм еще в чем-то, суть метафоры (1.2.277). В формальном отношении метафора — такое выражение сходства, когда вместо знака подобия используется знак предикации, например. Когда мы говорим: "этот человек суть лиса" вместо "подобен лисе" (1.7. 390). В своем чистом виде, изображение не имеет физической, или, как выражается Пирс, динамической связи с объектом, который он репрезентирует (1.2.299): имеется в виду тот случай, когда объект изображения может быть чистой фикцией, коль скоро речь идет о его существовании (1.4.531). Например, натюрморт "создают" не сами предметы неживой природы, а художник. Одно дело гипсовая маска, в создании которой принимает "участие" объект, другое — скульптура. Маски не может быть если объект не существует в действительности, а скульптура — может. Отвлекаясь от вопроса о реальном существовании объекта изображения, Пирс утверждает, что чистый иконический знак " не несет никакой позитивной или фактической информации, ибо не дает никакой уверенности в том. Что такая вещь существует в природе", и лишь дает возможность интерпретатору изучать , каковы были бы свойства такого объекта, если бы он существовал (1.4.447). Это значит, что, поскольку объект не существует, "форма изображения, которая также является его объектом. Должна быть логически возможна" (1.4.531). Быть логически возможным в понимании Пирса, означает иметь изобразительную структуру, бытьизображением. Следовательно, хотя искусство и прибегает к образам и метафорам, в основе их необходимостью заключено чистое изображение, логическое по своей сути".

стр. 138. "Учение о красоте Чарльза Сандерса Пирса тесно связано с семиотикой. Главным знаком искусства является изобразительный знак (у Пирса — "иконический" знак, Басин пишет на стр. 129: "иконический [iconic — изобразительный] или просто изображение [icon] — XANDROV), который репрезентирует объект благодаря некоторому качеству (2.247). Выразительностью изображение обязано эстетическим свойствам обозначаемого объекта, воспроизводимых в изображении. Что же это за свойства? "Эстетическое качество", которое Пирс характеризует как "благо", в современной терминологии обозначает "ценность". Использование знаков в искусстве он связывает именно с понятием "ценности". Это положение войдет во все последующие концепции семантической философии искусства.

Эстетическое благо есть качество объекта, вызывающее восхищение само по себе. (5.594; 1.191).Таким качеством может обладать и произведение искусства и изящное математическое доказательство. Эстетическая ценность универсальна, ее может созерцать любой (V-264). Пирс считает, что для ее обозначения лучше всего подходит греческое слово "калос" (2.199)".

стр. 139. "Поскольку Пирс ищет логические основы красоты, перед ним возникает вопрос о соотношении красоты и истины. Следует сказать, что у американского логика нет ясного ответа на вопрос, в каком смысле понимать "истину" применительно к искусству. У Пирса есть высказывания, где он сближает истину и красоту, хотя и не отождествляет их. "Произведение поэта или новеллиста не так уж сильно отличается от произведения ученого. Художник вводит фикцию, но это не произвольная фикция; она обнаруживает свойство, которому дух высказывает некоторое одобрение, объявляя его красивым. Это одобрение если не то же самое, то близко к тому, когда объявляют синтез истиной" (1.383). Однако у Пирса можно найти и другие высказывания… Гипотеза может быть великим творением поэтического гения, но "это творчество нельзя назвать научным, ибо то, что оно производит, ни истинно, ни ложно и посему не является познанием" (4.298)".

стр. 143. "Первое собственно значимое действие знака есть вызываемое им чувство (1.5.475). Пирс называет этот вид "значимого эффекта" знака "эмоциональной интерпретантой", которая иногда бывает единственным результатом производимым знаком. Последнее имеет место тогда, когда "идея", выражаемая (или сообщаемая) знаком сама есть чувство… Так исполнение какой-либо концертной музыки, по Пирсу есть знак. Он выражает или стремится выразить музыкальные идеи композитора, но "они обычно состоят из серии чувств" (1.5.475)".

стр. 144. "Эмоциональная интерпретанта — это непосредственный результат действия знака, почему Пирс и называет ее по-другому — "непосредственной интерпретантой" (1.4.5336)".

стр. 145. "Не будет преувеличением сказать, что Пирс поставил основные проблемы семиотической теории искусства, которые нашли и находят свое развитие по мере продвижения теории вперед и обогащения ее новыми данными (см. у Басина же стр. 132, в частности определение эстетики Пирса, как "немощной", Дж.Фейблменом — XANDROV). Кратко суммируя, эти проблемы можно свести к следующим: искусство как особый вид коммуникации посредством знаков, роль и место изобразительного знака в искусстве, связь знаков искусства с эстетической ценностью, семиотика и проблемы изобразительности и выразительности в искусстве, наука и искусство, истина и красота, "эмоциональная интерпретанта" как "значение" знаков искусства, структурный и обобщенный характер эстетической эмоции.

Пирс не только ставил эти проблемы, но и решал их на базе общефилософских и общеэстетических взглядов.

Примерно до 1902 г. семиотика Пирса формировалась независимо от его прагматизма. В триадическом знаковом отношении — знак, объект, интерпретанта — не было места для особого, четвертого члена — "значения", занимающего центральное место в прагматизме. Это можно объяснить тем, что Пирс отвлекается здесь от процесса коммуникации, а значит, и от четвертого члена знаковой ситуации — получателя знака.

Анализ реального процесса коммуникации предполагает включение четвертого члена, связанного с интерпретатором. Знак сообщает уму что-то извне. "То что он обозначает, называется его объектом, то, что он сообщает, его значением, а идея, которую он вызывает, его интерпретантой" (1.1.399). Прагматическое понимание значения, наиболее полно выраженное в известном "принципе Пирса" (значение знака определяется теми последствиями, которые он вызывает), требовало перенести центр рассмотрения с "того что сообщается", на интерпретанту во втором смысле. Нам знакомое уже расширительное толкование Пирсом "интерпретанты" как "значимого эффекта" воздействия знака в форме мысли, чувства и действия (что соответствует логической, эмоциональной и энергетической интерпретантам). Именно в этом толковании интерпретанта объявляется теперь "значением знака". Действие, производимое знаком, должно иметь общий характер, происходить согласно общему правилу. Пирс видит в "привычке" (или в навыке) — интеллектуальной, эмоциональной и поведенческой — сущность интерпретанты, а значит, и сущность "значения" знака.

То, что Пирс обратил внимание на характер воздействия знака на интерпретатора (т.е. на прагматический аспект), было важным и ценным моментом в его семиотике. В частности, выделение и характеристика эмоциональной интерпретанты позволили более адекватно рассмотреть семиотические процессы в искусстве…"

стр. 147. "Последователи Пирса получили от него не только "слитки чистого золота" (Б.Рассел) семиотических идей, интересных и ценных в научном отношении, но и тяжелый груз интерпретации семиотики и искусства, покоящейся на феноменологическом и прагматическом основании".

* * *

В. Ленин (1870 - 1924) — политический деятель:

"...наши махисты, желающие быть марксистами, набросились с особенной радостью на плехановские "иероглифы", т.е. на теорию, по которой ощущения и представления человека представляют из себя не копии (то, что не копии — абсолютно верно! — XANDROV) действительных вещей и процессов природы, не изображения их, а условные знаки, символы, иероглифы и т.п... Энгельс не говорит ни о символах, ни о иероглифах, а о копиях, снимках, изображениях, зеркальных отображениях вещей...

Гельмгольц, крупнейшая величина в естествознании, был в философии непоследователен, как и громадное большинство естествоиспытателей.Он склонялся к кантианству, но и с этой точки зрения не выдерживал в своей гносеологии последовательно. Вот, например, из его "Физиологической оптики" рассуждения на тему о соответствии понятий с объектами: "...Я обозначил ощущения как символы внешних явлений и я отверг за ними всякую аналогию с вещами, которые они представляют (стр.579 франц. перев., стр 442 нем. ориг.). Это — агностицизм., но дальше на той же странице читаем: "Наши понятия и представления суть действия, которые производят на нашу нервную систему и на наше сознание предметы, которые мы видим или которые мы себе представляем". Это — материализм...

Вот как выражает свои взгляды Гельмгольц в речи 1878 года о "фактах в восприятии" ("крупное явление в реалистическом", как назвал эту речь Леклер): "Наши ощущения суть именно действия, которые вызываются в наших органах внешними причинами, и то обстоятельство, как обнаруживается такое действие, зависит, разумеется, весьма существенно от характера аппарата, на который оказывается действие. Поскольку качество нашего ощущения дает нам весть о свойствах внешнего воздействия, которым вызвано это ощущение, — постольку ощущение может считаться знаком (Zeichen) его, но не изображением. Ибо от изображения требуется известное сходство с изображаемым предметом... От знака же не требуется никакого сходства с тем, знаком чего он является" ("Vorträge und Reden", 1884, S. 226 второго тома). Если ощущения не суть образы вещей, а только знаки или символы, не имеющие "никакого сходства" с ними, то исходная материалистическая посылка Гельмгольца подрывается, подвергается некоторому сомнению существование внешних предметов. Ибо знаки или символы вполне возможны по отношению к мнимым предметам, и всякий знает примеры таких знаков или символов... (Надо ли отвергать всю "теорию символов" только потому, что возможны ЗНАКИ или символы некоторых "мнимых" предметов? Может, назвать подвид таких знаков — МНИМЫМИ ЗНАКАМИ, сохранив саму "теорию символов"? — XANDROV).

Агностицизм Гельмгольца тоже похож на "стыдливый материализм" с кантианскими выпадами в отличие от берклианских выпадов Гексли...

Бесспорно, что изображение никогда не может всецело сравняться с моделью (т.е. стать копией — XANDROV), но одно дело изображение, другое дело символ, условный знак. Изображение необходимо и неизбежно предполагает объективную реальность того, что "отображается". "Условный знак", символ, иероглиф суть понятия, вносящие совершенно ненужный элемент агностицизма" (В.Ленин "Материализм и эмпириокритицизм" М., Политиздат, 1979г., стр. 228 - 231. Первое издание книги 1909г.).

* * *

Я. Линцбах (? - ?) — даты жизни и профессия не известны:

"Действительно, присматриваясь к любому кинематографическому представлению, мы, видим, что описание предметов производится здесь без помощи каких бы то ни было знаков (ср. с "теорией" А.Тарковского — XANDROV). Фотографически точно представляя картины природы, кинематограф не передает ничего такого, чего нет в природе, и что является лишь сокращением картин природы, отвлечением человеческого ума" (Я. Линцбах "Принципы философского языка", Петроград, Изд "Новое время", 1916г., стр.69);

"Для того, чтобы говорить на каком-нибудь из существующих языков, необходимо предварительно изучить этот язык, узнать от других говорящих людей значение каждого отдельного слова и запомнить все эти значения. Слова здесь сами по себе не выражают ничего, а является лишь условными знаками, значение которых должно быть известно. Происшедшие от первобытных, более сложных и понятных выражений, построенных, главным образом, на основании звукоподражания, слова наши в настоящее время представляют собою сокращения этих выражений и, сами по себе, вне установленной языковой конвенции, не говорят нам ничего. Вследствие этого, говорящий на одном языке, понимает только этот язык и не владеет другими" (Там же, стр. 64);

"...нет ни одного слова, которое не отражало бы в различных случаях разное" (Там же, стр. 93).

* * *

П. Сорокин (1899 - 1968):

"Душа" человека есть замкнутая монада. Любая мысль, любое психическое переживание заключены в "душе" переживающего. В чистом своем виде они не могут ни выразиться вовне, ни объективизироваться, ни передаться другому, ни восприниматься последним...

Даже прямые физические прикосновения, посредством которых другому "передают" те или иные психические переживания (напр., жесты ласки, движения угрозы, "приветливая улыбка" (где ж тут "физическое прикосновение"? — XANDROV), "поцелуй любви" и т.д.), даже они являются не прямой передачей психики, а передачей опосредованной, передачей через проводники, каковыми в данном случае являются тела соприкасающихся людей и движения их органов...

Каждое психическое переживание, прежде чем передаться другому, должно пройти через три стадии: a) сначала дано психическое переживание в субъекте; b) затем оно "превращается" в непсихическую форму, в то или иное внешнее явление, в раздражитель (мимика, движения, слова, жесты, знаки и т.д.); c) этот раздражитель, действуя на другого субъекта, вызывает в нем рад психических переживаний, т.е. приобретает снова психическую природу. Без среднего члена психическое общение невозможно...

Под проводником взаимодействия я разумею все те средства, благодаря которым раздражение, исходящее от одних индивидов, передается и доходит до других.... По характеру... они делятся на 1) чисто физические проводники и 2) проводники-символы или проводники сигналы. Для функционирования проводников в качестве сигнальных или символических передатчиков раздражения необходимо дополнительное условие — однообразное выражение психических переживаний и однообразное толкование их взаимодействующими индивидами... Если раздражение от одного индивида к другому передается с помощью одного проводника — мы имеем простой проводник. Если с помощью многих — мы имеем цепь проводников... Проводники, составляя необходимый элемент явления взаимодействия и имманентно возникая в его процессе, образуют в своей совокупности то, что носит название "материальной культуры" (П.А.Сорокин "Система социологии в 2 т." т. 1, М., Наука, 1993г., стр. 177-178 и 211. Первое издание книги в 1920г.).

* * *

К Малевич (1878 - 1935) — художник, основатель супрематизма:

Из статьи "О поэзии":

"Есть поэзия (авангардистская — XANDROV), где остается чистый ритм и темп, как движение и время, здесь ритм и темп опираются на буквы как знаки, заключающие в себе тот или иной звук. Но бывает, что буква не может воплотить в себе звуковое напряжение и должна распылиться. Но знак, буква зависит от ритма и темпа. Ритм и темп создают и берут те звуки, которые рождаются ими и творят новый образ из ничего.

В других случаях, например, в описании вечера, сенокоса, — здесь природа очаровала поэта, и он хочет оправить ее в ритм, сделать ее поэтической, передать ее поэзию уже в иной (традиционной — XANDROV) форме, сами вещи являются довлеющими, а ритм, как орудие обработки. Здесь под ритм и темп подгоняются вещи, предметы, их особенности, характер, качество и т.д.

То же в живописи и музыке...

То же художник объема, скульптор — форма его главный побудитель... Но и здесь объемовед вырубает те же формы, рубит старое, никак не может съехать в сторону от Венеры (т.е. отойти от предметности — XANDROV)...

Жизнь не создала для поэта слова, специально для его поэтического творчества, и он сам не позаботился об этом.

Предметы родили слова или слово родило предмет, а утилитарный разум приспособил их к своему обиходу, он был большим работником и, пожалуй главным в создании себе знаков для своего удобства.

Поэт пользуется всеми словами и в свою очередь хочет их приспособить к своему переживанию (если бы целью поэта было только "приспособление к своему переживанию", а не нечто более широкое, в том числе, — интеллектуальное! — XANDROV), к нечто такому, что, может быть, ничего не имеет ни с какой вещью и словом, если я скажу "плачу" — разве можно исчерпать в слове плачу — все. Если я скажу "тоскую" — то же. Все слова есть только отличительные знаки и только. Но если слышу стон — я в нем не вижу и не слышу никакой определенной формы (некоммуникационная Ситуация 1 — XANDROV). Я принимаю боль, у которой свой язык — стон (в данном случае, стон не язык, а лишь один из нескольких знаков-меток боли — XANDROV), и в стоне я не слышу слова. Я целиком слышу, что чувствует, что терпит, нежели напишу "стонет" (в обоих случаях "Я" способен лишь констатировать болевое состояние "объекта", но не причину боли, для чего требуются иные знаки-метки — визуальные, тактильные, даже обонятельные и т.д.; так что "Я" констатирует скорее, как терпит, а не "что терпит" "объект" — XANDROV). И сам стонущий больше облегчает себя в стоне, нежели говорит, что болит (вот-вот! —XANDROV). Ибо "болит" есть добавочное (как и вся такого рода поэзия — XANDROV), пояснительное о стоне, о его причине (вовсе не "пояснительное о... причине", а о факте боли! — XANDROV).

Поэту присущи ритм и темп, и для него нет грамматики (! — XANDROV), нет слов, ибо поэту говорят, что мысль изреченная — есть ложь, но я бы сказал, что мысли еще присущи слова, а есть еще нечто потоньше мысли и легче и гибче. Вот это изречь уже не только что ложно, но даже совсем передать словами нельзя (Это верно: часто словами (лингвистически) — нельзя!!! — XANDROV).

Это "нечто" каждый поэт и цветописец-музыкант чувствует и стремится выражать, но из этого тонкого, легкого, гибкого — получается "она". "любовь", "Венера", "Аполлон", "Наяда" и т.д. (а здесь речь не о вербальности как таковой, но о штампах в искусстве вообще. — XANDROV) Не пух, а уже тяжеловесный матрац со всеми его особенностями...

Поэт есть особа, которая не знает себе подобной, не знает мастерства или не знает, как повернется его Бог... Он сам, как форма, как средство, его рот, его горло — средство, через которое будет говорить Дьявол или Бог (в этом случае ситуация явно коммуникативна по формуле: "Дьявол или Бог (адресант) — поэт (средство) — человек (адресат)", т. е. ситуация №1а — XANDROV) То есть он поэт, которого никогда нельзя видеть, ибо он, поэт, закован формой, тем видом, что мы называем человеком.

Человек-форма такой же знак, как нота, буква, и только. Он ударяет внутри себя, и каждый удар летит в мир.

Поэт слушает только свои удары и новыми словообразованиями говорит (тогда не "говорит", а лишь трансформирует — XANDROV) миру, эти слова никогда не понять разуму, ибо они не его, это слова поэзии поэта...

Поэт боится выявить свой стон, свой голос, ибо в стоне и голосе нет вещей они голые, чистые образуют слова, но это не слова, а только ради буквы — в них. В них нет материи (тогда уж — "объективной реальности". —.XANDROV), а есть голос его бытия, чистого, настоящего, и поэт боится самого себя...

Поэт не мастер, мастерство чепуха (вот главный лозунг "элитарных" неумех-авангардистов — XANDROV) не может быть мастерства в божеском поэта...

Дух церковный, ритм и темп — есть его реальные выявители. В чем выражается религиозность духа, в движении, в звуках, в знаках чистых без всяких объяснений — действо и только, жест очерчивания собой форм, в действе служения мы видим движение знаков, но не замечаем рисунка, который рисуют собой знаки. Высокое движение знака идет по рисунку, и если бы опытный фотограф сумел снять рисунок пути знака (особый путь результирующего знака по прочим знакам! Разве это не грамматика? — XANDROV) то мы получили бы графику духовного состояния (высокого "духовного состояния" поэта-художника в знаках?. Или всего лишь оформленного в новых словообразованиях (т.е. и тут — означенного) личного переживания? Это не одно и то же. — XANDROV)...

Тайна — творение знака, а знак реальный вид тайны, в котором постигаются таинства нового...

Новая церковь, живая, бегущая, сменит настоящую, превратившуюся в багажный, железнодорожный пакгауз...

Самым высшим считаю моменты служения духа и поэта (или духа в поэте? Или поэтической духовности? Или духовного переживания? Или... — XANDROV), говор без слов, когда через рот бегут безумные слова, безумные ни умом, ни разумом не постигаемы.

Говор поэта, ритм и темп делят промежутки, делят массу звуковую и в ясность исчерпывающие приводят жесты самого тела.

Когда загорается пламя поэта, он становится, поднимает руки, изгибает тело, делая из него ту форму, которая для зрителя будет живой, новой, реальной церковью.

Здесь ни мастерство, ни художество не может быть, ибо тяжело земельно загромождено другими ощущениями и целями.

Уле Эле Лэл Ли Оне Кон Си Ан

Онон Кори Ри Коасамби Моена Леж

Сабно Оратр Тулаж Коалиби Блесторе

Тиво Орене Алиж.

Вот в чем исчерпал свое высокое действо поэт, и эти слова нельзя набрать, и никто не сможет подражать ему" (Статья Казимира Севериновича Малевича "О поэзии" из журнала "Изобразительное искусство" №1 за 1919г., цитируется по журналу "Искусство кино" №1, 1992г., стр. 128 - 131).

Из статьи: "Художник и кино":

"...Кино, казалось, должно перевернуть всю изобразительную культуру, и, конечно, она будет опрокинута, когда будут в кино абстракционеры (так в тексте — XANDROV) с новой плотью сознания, в противном случае мы будем иметь те же передвижнические картины, которые пишутся пока светописью, так как еще не развита чувствительность киноорганизма к цвету. У кино остается сущность живописца-цветописца, развившего свой аппарат до высокого совершенства восприятия и отражения свето-цветовой природы на экране. Но он не смог дать своим ликам ту движимость, которую хотел передать; в действительности его лики движутся только в воображении зрителя, в картине же ему удается установить только призрак (знак? — XANDROV) намерения этого движения. Таким образом, мне кажется, что по природе своей кино продолжает неразрывную живописную линию, органически связанную с художником-живописцем... Кино только через новые искусства, через чистую абстракцию к новой форме (вопреки "природе своей"? Характерно, что дальше отдельных экспериментов абстракционизм в кино не прошел... Да и сам Малевич в конце 20-х годов отошел от супрематизма, вернувшись в предметную (очень посредственную) живопись — XANDROV) выйдет к своему динамо-кинетическому построению, как, между прочим, уже вышел живописец" (Статья К. Малевича "Художник и кино" из "Киножурнала АРК" №2 за 1926г., цитируется по журналу "Искусство кино" №1, 1992г., стр. 125 - 128);

* * *

П.Флоренский (1882 – 1937) — философ, священник:

Из работы "Мысль и язык" 1922г.

Гл.1. Наука как символическое описание.

стр. 120. Действительность описывается символами или образами. Но символ перестал бы быть символом и сделался бы в нашем сознании простою и самостоятельною реальностью, никак не связанною с символизируемым, если бы описание действительности предметом своим имело бы только одну эту действительность: описанию необходимо, вместе с тем, иметь в виду и символический характер самих символов, т.е. особым усилием все время держаться сразу и при символе и при символизируемом. Описанию надлежит быть двойственным (т.е. одновременно символическим и символо-символическим? XANDROV). Это достигается через критику символов. "Мы требуем от такового описания, говорит Г.Герц, чтобы оно чтобы оно нам ясно показывало, какие свойства приписаны образам ради допустимости их, какие — ради их правильности и какие — ради целесообразности их Только такое знание нам дает возможность изменять наши образы, исправлять их. То, что приписывается образам ради целесообразности их, заключается в обозначениях, определениях, сокращениях, одним словом, во всем том, что мы по произволу можем добавлять и отбрасывать. То, что приписывается образам ради их правильности, заключается в тех данных опыта, которые послужили для построения образов. То, что приписывается образам ради допустимости их, дано в свойствах нашего духа. Допустим ли образ или нет, мы можем решать однозначным образом в утвердительном или отрицательном смысле, и решение наше останется правильным на все времена. Правилен ли образ или нет, тоже может быть решено однозначным образом в утвердительном или отрицательном смысле, но только решение это будет соответствовать современному [и добавим: индивидуальному в данный момент*. — П.Ф.] состоянию нашего опыта и может быть изменено с накоплением в будущем более зрелого опыта. Целесообразен ли опыт или нет, однозначно решать вообще невозможно, а относительно этого всегда могут быть различные мнения. Один образ может обладать известными преимуществами в одном отношении, другой — в другом, и только непрестанное испытание многих образов дает возможность с течением времени установить, в конце концов, образ наиболее целесообразный" (Г.Герц "Три картины мира" Журнал "Новые идеи в философии" №11, 1914, с. 67-68.-120).

Примечание:

…[состоянию] индивидуальному в данный момент* — Берем смелость сказать, что именно здесь-то Флоренский не прав, ибо научная символизация (в отличие от художественной) вовсе не индивидуальна, а, напротив, — строго конвенциональна по всем трем пунктам, предписанным "свойствам образов" по Г.Герцу: нельзя вести какой-то коллективный эксперимент, диспут, переписку, связанную, скажем, с b -лучами, имея в виду "индивидуально в данный момент", — g -лучи и т.д. В то же время подобного рода индивидуальные переозначивания, двусмысленности и даже многосмысленности в искусстве — распространенный прием. Флоренский неправомерно распространяет многозначность индивидуального на научное мышление и, как следствие (мы это увидим далее), делает противоположный ошибочный вывод относительно возможности описания "всякого образа" словами.

——————

Этими, и может быть другими подобными мерами, символический образ утверждается и связывается (конец стр. 120) зараз: утверждается как особая сущность, а связывается — как сущность именно познавательная, — т.е. сдерживается имманентн< ым> (внутренне присущим — XANDROV) самому описанию действительности. Тут — та же двойственность, что и в искусстве: художественным образам приличествует наибольшая степень воплощенности, конкретности, жизненной правдивости, но мудрый художник наибольшие усилия приложит, может быть, именно к тому, чтобы, преступив грани символа, эти образы не соскочили с пьедестала эстетической изолированности и не вмешались в жизнь, как однородные с нею части ее. Изображения, выдвигающиеся за плоскость рамы; натурализм живописи до "хочется взять рукой"; внешняя звукоподражательность в музыке; протокольность в поэзии и т.п., вообще всякий подмен искусства имитацией жизни, вот преступление и против жизни и против искусства, соответствующее (вот как раз и — нет! И избави нас Бог, от такого "соответствия", которое в той же мере, как и абсолютная несводимость научного с художественным равно препятствуют созданию СЕМИОТИКИ — XANDROV) расплывчатости рубежей между научными образами и изучаемой действительностью. Не только оживающий портрет (Гоголь) или отделившаяся тень (Андерсен), но и материализовавшаяся схема науки, вроде например "Sysème du Monde" [авт. П.Лаплас (1749 – 1827) — XANDROV], "Kraft und Stoff" [авт. Ф.Бюхнер (1824 – 1899) — XANDROV] или общественного класса, самоопределившись, могут присосаться к жизни и душить ее. Право на символотворчество принадлежит лишь тому, кто трезвенной мыслью и жезлом железным (Откр. 2. 27) пасет творимые образы на жизненных пажитях своего духа. Не виртуозность разработки, но аскетическое трезвение в самом буйстве творческих порывов есть признак истинного творчества.

Но что же значит эта необузданность образа, наук ли, искусств ли? Как возможно сразу не обращаться в трансцендентный (лат. transcendere — переступать; противоположный имманентному, т.е. находящийся за пределами чего-либо, напр., сознания, познания… — XANDROV) описанию предмет, но быть имманентным знанию орудием его? О чем свидетельствует эта нерушимая связанность образа и описания? — О чем же ином, как не об однородности описания и образа. Иными словами, самое описание есть образ или система образов (образ образов? Напр., фильм есть система образов содержащейся в нем образной системы? А не потребуется ли сему "образу образа" свой образ и т.д. ad infinitum (до бесконечности) в духе незабвенного Ч.Пирса? Может, под "образом образа" у Флоренского скрывается всего лишь индивидуальный художественный стиль? Причем, именно — художественный стиль, ибо в научном описании общепринято избегать таких индивидуально-оценочных поползновений…— XANDROV), но взятые критически, т.е. именно как образы; и, обратно, образы, содержимые в описании, суть не что иное, как сгустки, уплотнения и кристаллы того же описания, т.е. самое описание, но предельно живое и стремящееся уже, — вот-вот — к самостоятельности (нет! Здесь речь об абстракции образа-знака или системы образов-знаков, их отделении от объекта и существовании как самоописывающейся "вещи в себе"; в искусстве это — формализм, а в науке?.. — XANDROV).

Действительно, описание, как речь, состоит из слов. Но слова суть прежде всего конкретные образы, художественные произведения, хотя и в малом размере (Текст сноски не сохранился. Ср. Вильгельм фон Гумбольдт (1767 – 1835) Избранные труды по языкознанию. М., Прогресс, 1984, с. 306: "…слово проявляет себя как сущность совершенно особого свойства, сходная с произведением искусства…" — Прим. ред.). Каждому слову, а равно и сочетаниям их, непременно соответствует некоторая наглядность, и эта наглядность, в сути дела, ничем не отличается от образности (конец стр. 121) физических моделей или математических символов. Если же привычка и беглость мысли при пользовании словами не дают нам задержаться на каждом из них и отчетливо насладиться художественностью их, в их отдельности, то привычка же и беглость мысли, многократно ходившей одними и теми же путями, стирают и пластику самых образов, например, механических моделей, размывают их отчетливость, обесцвечивают их красочность (! — XANDROV); тогда же за образами остается лишь их служебно-вспомогательная должность. Научное описание — подобно морскому валу: по нему бегут волны, возбужденные проходившим пароходом; поверхность этих изборождена колебаниями от плавников большой рыбы, а там друг по другу, — все меньшие и меньшие зыби, включительно до мельчайшей, может быть, микроскопической, ряби. Так и описание: основные образы, распределяющие главные линии этой живописи словами, состоят из образов второстепенных, те, в свой черед, — опять же из образов, и так далее (Точно! У Флоренского здесь — ad infinitum!! Печально… — XANDROV). Основной ритм осложняется вторичным, те — третичным, а все же они, осложняясь и сплетаясь, образуют сложную ритмическую ткань. Итак: если принять за исходную точку наших рассмотрений образ, то и все описание действительности окажется пестрым ковром сплетающихся образов*.

Примечание:

…ковром сплетающихся образов* — Весь этот необычайно поэтический абзац есть явная путаница научных и художественных знаков, названных именно образами, а не знаками для лучшей подгонки частных логических посылок уважаемого Павла Александровича под его "семиологический" концепт. Возражая на "художественном" же уровне, можно сказать, что в наука одновременно и постоянно занимается как волновыми процессами, так и идеально ровными поверхностями, так что "привычкой и беглостью мысли", вследствие чего, якобы, стирается пластика самых образов" нельзя объяснить "обесцвечивание их красочности". Возражая же "по-научному", следует сразу же разграничить научный ОБРАЗ (ЗНАК) и художественный ОБРАЗ (ЗНАК). Необходимо сие потому, что ОБРАЗ многозначен, и любое слово в основе своей многозначно, образно в чем Гумбольдт несомненно прав. Так вот в науке эта многозначность — постоянная помеха, недаром в качестве ЗНАКОВ в науке часто используются отдельные буквы или даже цифры. Ибо желанная однозначность — одинаковое, идентичное описание и понимание коллективом ученых какого-либо явления — в науке одно из важнейших условий продвижения к научной истине. Достигается она не так легко, как это кажется на первый взгляд, но уж никак не механическим многократным пробалтыванием и привычкой, а сложными сознательными общими договорами-конвенциями. В искусстве же — мы об этом постоянно говорим — многозначность (ЭКВИВОКАЦИОННОСТЬ) — нередко сознательная цель, т.е. говорить, имея в виду искусство, о "хождении одними и теми же путями", о привычке и беглости мысли", значит говорить не о творчестве, а о штампах, весьма противопоказанных художеству всех видов. Привычка и беглость мысли повсеместно наблюдается в бытовой речи, что приводит к постепенному забыванию образной сути слов, к "мертвым образам", в отличие от "живых образов", т.е. слов, в которых образная их суть видна сразу, например, нынешнее многозначное — "совок" в значении не приспособление для уборки мусора, а — "советский человек". Использование же ЭКВИВОКАЦИИ в научных пассажах приводит именно к незаметному (часто — намеренному) "протаскиванию" посторонних данному рассуждению идей или к логическим несообразностям, типа "обесцвечивания красочности механических моделей (ведь в моделях, предназначенных для изучения красочных соотношений как раз красочность-то поддерживается специально!), т.е. к паразитической ЭКВИВОКАЦИИ, вовсе не обеспечивающей служебно-вспомогательной научной роли. В искусстве же — повторим в сотый раз — ЭКВИВОКАЦИЯ, т.е. образная полифония, есть желанное художественное средство создания поэтических произведений.

——————

Но, впрочем, можно исходить и из описания как такового. Чем же тогда представляются образы и символы? (Интересно: "если исходить и из описания как такового", т.е. не прибегая к "образам образов", то как же описать "чем же тогда представляются образы и символы?" По крайней мере, сам Флоренский, как мы видим ниже, рассуждая о словах-образах, использует все то же описание-речь, которая сама состоит из слов-образов…— XANDROV).

Всякий образ и всякий символ, как бы сложен и труден он ни был, мы называем, и, следовательно, уже по одному этому (?! — XANDROV) он есть слово, входит в описание как слово, да и не мог бы войти иначе (да почему же??? А, напр., зрительный или музыкальный образ только потому, что назван — он уже и "слово"? Даже в науке, сказать — "треугольник" еще отнюдь не значит признать априори соответствующую фигуру "словом"; для этого необходим соответствующий речевой контекст — XANDROV). Далее (Флоренскому кажется, будто этим категорически-энергичным — "далее" он уже и доказал идентичность "всякого образа" вербальному знаку — слову! Ловко! — XANDROV), каждое из этих слов может быть раскрыто: образ описуем, математический символ поясним и определим (Флоренский еще не знаком с теоремой Гёделя, похоронившего в том числе и голубую мечту Г.Фрёге об "идеальном языке" — XANDROV). Значит, вместо образов и символов могут быть подставлены их описания, своим чередом несущие в себе символы и образы и символы, каковые опять-таки могут быть раскрыты подстановкой на место их соответственных им описаний. И так — далее (вот ведь какое неустройство: только сказал об определимости образа, а тут — как черт из табакерки! — описание ad infinitum! Какая уж тут "определимость и ясность", ежели до них — бесконечность?! — XANDROV). Каждый символ и каждый образ высшего порядка может быть заменен описанием его, чрез образы и символы низшего порядка, включительно до первичных описаний — предложений. Во всей науке нет решительно ничего такого, каким бы сложным и таинственным оно ни казалось (а то, что уже обнаружено, сфотографировано и названо, скажем, "ОБЪЕКТ №5", но еще не познано? — XANDROV), что не было бы сказуемо с равной степенью точности, хотя и не с равным удобством и краткостью, — и словесной речью (т.е. астрономический знак-фотографию какого-либо небесного тела можно исчерпывающе пересказать "словесной речью"? — XANDROV) Физика описывает действительность дифференциальными уравнениями и другими, тому подобными (подобна ли та же фотография дифференциальному уравнению — XANDROV) формулами. Но нет такого дифференциального (конец стр. 122) уравнения, как нет и какой угодно другой такой математической формулы, которые не могли бы быть рассказаны. Нет и быть не может. (разумеется — уравнения, формулы могут и должны быть рассказаны, ибо они есть результаты научных конвенций, а вот, повторим, так ли уж "сказуемы" аудиовизуальнообонятельные и пр. научные образы, полученные не путем коммуникативных договоров, а прямо из регистрируемой действительности? — XANDROV). Точно так же нет такого механизма, как бы неимоверно сложен он ни был, который не мог бы быть описан словами. Нет и быть не может (как описать словами сущность магнетизма? Слова, типа — "притяжение-отталкивание" описывают лишь внешние признаки магнетизма, но не его сущность — XANDROV). Дар слова есть дар всеприменимый (чистой воды семиология! — XANDROV), и область слова — не менее области сознания, если только не более (в смысле, что мы не всегда сознаем, что говорим? Это бывает частенько…— XANDROV). Все растворимое сознанием*, претворяется в слово.

Примечание:

…растворимое сознанием* — Вот то-то и оно! Если только мы, вдумываясь в это стопроцентно ЭКВИВОКАЦИОННОЕ, т.е. многозначно-художественное словосочетание, решим, будто идентично — по-научному — поняли мысль Павла Александровича, а именно, что синтагма "растворимое сознанием" означает — активно и продуктивно познаваемое да к тому же именно — со-знанием, т.е. растворяющееся в уже имеющемся у нас предыдущем знании, иными словами: новым знанием, коррелированным с уже накопленным нами в индивидуальном уме общечеловеческим СО-ЗНАНИЕМ, то — да! В таком случае мы можем, если речь о конвенциональных символах, типа — + , Н2О, энтропия, ax2 + bx + c = 0 и пр., сказать со всей определенностью, что такие символы вполне могут быть рассказаны (объяснены) словами. Но невербальные знаки-символы-образы, составленные из полученных в личном перцептивном опыте сигналов, отнюдь не всегда поддаются "дару слова". Например, как претворить в слово тревожаще-острый запах — ЗНАК летней грозы? Нет — не тревожаще-острое мое впечатление от этого запаха, а — сам знак-запах. И не нужно мне сейчас знать, что запах этот есть следствие пресыщения воздуха озоном и т.д. Я спрашиваю: можно ли в слове выразить этот специфический грозовой символ-запах? Да нет же — нет!

——————

Если исходить из отдельных слов, построяющих речь, из Wörter, из mots, то физика есть образы и символы, системы образов и символов, система систем образов и символов, система систем систем и т. д. и т.д., т.е. в предельном счете — слова и сочетания слов. Если же отправляться от слов в их связности, точнее — от связности слов, от непрерывной речи, расчленяющейся на слова, т.е. иначе говоря, если основою взять Worte, paroles, то физика оказывается тогда описаниями, системою описаний, системою систем описаний, системою систем систем и т.д. и т.д.; предельно же в физике тогда надо видеть речь и сочетание речей. Оба угла зрения на язык антиномически (от греч. аntinomia — противоречие в законе. — XANDROV) сопряжены: как бы далеко ни шел анализ языка, всегда он — и слово (даваемое предложением) и предложение (состоящее из слов)*. То, что говорится о языке вообще, дословно повторяется и о физике в частности. Под обоими углами зрения, физика есть не что иное, как язык, и не какой-либо, не выдуманный, а тот самый язык, которым говорим мы все, но только, ради удобства и выгоды времени, — в известной обработке.

Примечание:

…предложение (состоящее из слов)* — Подробнее об этой антиномии языка, открытой впервые В.Гумбольдтом, см. в Вильгельм фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию. М., Прогресс, 1984г. с. 90: "Нельзя себе представить, чтобы создание языка начиналось с обозначения словами предметов, а затем уже происходило соединение слов. В действительности речь строится не из предшествующих ей слов, а, наоборот, слова возникают из речи (не путает ли здесь Гумбольдт само слово с его значением, действительно возникающем лишь из предложения? — XANDROV). Но слова оказывается возможным выделить уже в самой грубой и неупорядоченной речи, так как словообразование составляет существенную потребность речи. Слово образует границу, вплоть до которой язык в своем созидательном процессе действует самостоятельно. Простое слово подобно совершенному и возникшему из языка цветку. Словом язык завершает свое созидание. Для предложения и речи язык устанавливает только регулирующие схемы, предоставляя их индивидуальное оформление произволу говорящего. Хотя слова даже в речи часто выступают изолированно, однако правильное их извлечение из речевого континуума под силу лишь остроте развитого языкового чутья; это именно тот момент, в котором явственно обнаруживаются все преимущества и изъяны отдельных языков" — Прим. ред.

——————

Мы пришли к формуле: "Физика есть описание", откуда возникла другая формула: "Физика есть язык"…Физикохимия, химия, астрономия, минералогия, динамическая геология, метеорология, психофизиология, психология и (конец стр.123) морфология — все эти науки имеют в себе возрастающую степень явной описательности; не предвидится отрицания их описательной стороны. Но если в них усматривается еще сторона объяснительная (т.е. причинно-следственная! — XANDROV), нисходящая в степени, то, кажется, таковая вполне разрешается в соответствующую меру вторжения физики в ряд этих наук. Никто не будет возражать против мысли об участии физики в деятельности астрономии, химии, минералогии и даже наук биологических, по преимуществу — физиологии. И едва ли можно спорить, что за вычетом этого именно, объяснительного, участия в них физики, остается чистое описание, явное описание морфологии в самом широком смысле слова, если науку о строении чего бы то ни было, будь то звездные миры и мельчайшие организмы, назвать в широком смысле морфологией…

В перечисленных здесь и во многих иных смыслах могут быть, наконец, разрабатываемы различные классификации наук. Но всегда останется общее основоначало всех наук — именно то, неотделимое от существа их, что все они суть описания (ну, все-таки, и объяснение же! Подзабыл, видимо, Павел Александрович свои же слова… — XANDROV) действительности. А это значит, что все они суть язык и только язык*. Так мы подошли к острому афоризму аббата Кондильяка: "Une science n'est qu'une langue bien faite — всякая наука есть лишь хорошо обработанный язык" (Etienne Bonnot de Condillac, - Cours d'études pour l'instruction du prince de Parme, <v. 1-13,> Grammaire. Parme, 1769 - 1773. — Прим. Ред) (Цит. по П.Флоренский "У водоразделов мысли" М., Правда, 1990г.).

Примечание:

…они [науки] суть язык и только язык* — Очень, право, мало удивительного в том, что Павел Александрович, сам имевший священический сан, ссылается в итоге на католика Кондиньяка, и что оба они утверждают, будто науки ничего не объясняют, а только описывают собственные знаки-имена. Это весьма старинное средство теологической борьбы с "атеистической" наукой.

С другой стороны само утверждение (подкрепленное только предварительным введением будущих выводов на место предварительных посылок) состоящее в том, чтобы рассматривать в науках не объекты исследования, а только знаки этих объектов, превращая сами науки в вербальный коловорот, да еще украшивая сей "хорошо обработанный язык" очевидно дурной бесконечностью "описания описаний" (системою систем систем и т.д. и т.д.) — в начале третьего тысячелетия от Рождества Христова уже, кажется, и не актуально, если бы…

Если бы не активно распухающий во всех областях знаний на глазах почтенной публики, готовый описать (но не объяснить!) любой знак-образ-символ как вещь в себе (т.е. — оторвать ЗНАК от его ОБЪЕКТА), и тем самым, закрутить в бессмысленной ad infinitum любое действительное приближение к какой бы то ни было истине о каком бы то ни было ОБЪЕКТЕ внешнего мира, и ненасытный в своей претензии не только на физику и пр. науки, но и на искусство во всех его видах, многоликий — сугубо СТРУКТУРАЛЬНЫЙ подход ко всему и вся.

Здесь можно было бы припомнить "предтечу" нынешнего структурализма — средневековый номинализм с его отрывом имен-понятий от объективных вещей, и не столь давний (1912 – 1913гг.) спор православных "имяславцев" с "имяборцами" об Имени Божием. Первые утверждали "В Имени Божием присутствует Сам Бог — всем своим существом и всеми своими бесконечными свойствами" (Так утверждал схимонах Иларион, автор книги "На горах Кавказа"). Ему возражал преподаватель Петербургского духовного училища, явный номиналист С.В.Троицкий в книге "Учение афонских имябожников и его разбор": "Имена сами по себе нисколько не связаны с предметами. Ни один предмет сам по себе в наименовании не нуждается и может существовать, не имея никакого имени. Имена предметов нужны только нам для упорядочения своей психической деятельности и для передачи своей мысли о предмете другим… Имя есть лишь условный знак, символ предмета, созданный самим человеком" (Оба утверждения цитируются по П.Флоренский "У водоразделов мысли" М., Правда, 1990г., стр. 425 и 427). Павел Александрович Флоренский, как просвещенный теолог-новатор занял "среднюю" позицию (прямо ведущую в описательный ad infinitum), он сказал: "Имя Божие есть Бог; но Бог не есть Имя" (Там же, стр. 329). И это естественно, потому что Флоренский, хоть и тяготел к сугубо формальным построениям, но человек –то был необыкновенно умный и проницательный…

——————

* * *

Г.Г.Шпет (1879 - 1937) — философ, эссеист, лингвист:

"Слово кажется многозначным только до тех пор, пока оно не употреблено для передачи значения или пока мы, встретившись с ним, еще не знаем, для передачи какого значения оно здесь служит. Можно думать, однако, что иногда в намерения автора входит воспользоваться одним и тем же словом для достижения двух или более сигнификационных целей. Но, очевидно, раскрытие этих целей есть анализ не значения, а намерений автора, которые могут иметь свою риторическую форму (аллегории, олицетворения, притчи и пр.). Истолкование значений слов как задачи интерпретации, таким образом, должно иметь в виду не только значение как таковое, но должно принимать во внимание и многообразие форм пользования словом, как и психологию пользующегося им" (Г. Шпет "Герменевтика и ее проблемы//Контекст. 1990. — М., 1990, стр.226).

Из "Эстетических фрагментов" (Цит. по Г.Шпет "Сочинения" М., Правда, 1989г.):

стр. 410 "Поэтика — не эстетика и не часть и не глава эстетики. В этом не все отдают себе отчет. Поэтика так же мало решает эстетические проблемы, как и синтаксис, как логика. Поэтика есть дисциплина техническая. Как технично только учение о технике рисования, скульптуры, как технична "теория музыки" и т.п. Для поэта самого она заменяется практикою и упражнением и потому практически поэту не нужна (что значит — "практически" не нужна? Например, чтобы сочинять в форме общеизвестного сонета, надо теоретически (или практически?) знать, что такое — "сонет"? Или же поэт творит исключительно из себя и для себя, как одинокий "первобытно-пещерный" человек? — XANDROV), как не нужна практически ученому логика, потому что у ученого также свое упражнение и своя научная техника (ну это уж слишком! Впрочем, если только такой "ученый" творит исключительно для себя самого, и опять же "из себя самого", тогда — да, но если он сам у кого-то учился и если результаты его творчества есть часть более общего труда других людей, то и логика у них должна быть общая — XANDROV). Только специальный интерес исправляет и логику, и поэтику в теоретическое учение и даже в философское (как-то это не логично: "интерес исправляет… в… учение"; хотя это, может, и есть "своя научная техника" ученого Шпета? — XANDROV). Поэтика должна быть учением о чувственных и внутренних формах (поэтического) слова (языка), независимо от того, эстетичны они или нет. Скорее, поэтика может войти в состав философии искусства как дисциплины онтологической.

стр. 435. Первое, с чем мы встречаемся при восприятии слова, — акустический комплекс. Нам вовсе не надо знать его значение и смысл, чтобы быть в состоянии эстетически его оценить. А в интересах точности анализа даже необходимо отвлечься от всех других его качеств, сосредоточась только на качествах акустически-фонетических. Разобщать еще и эти последние, т.е. фонетические, с собственно акустическими ("природными", не "словесными") надобности нет, так как это было бы уже в интересах чисто акустической эстетики, а не эстетики слова. Достаточно представить себе, что мы слышим абсолютно незнакомый язык или искусственный подбор звуков, намеренно лишенных смысла. Большее напряжение, пожалуй, нужно употребить на то, чтобы отвлечься также от эмоционального тона, от экспрессивности такого звукоряда. Но и это, конечно, достижимо, в особенности если не поддаваться ложному внушению некоторых теоретиков, будто с (музыкальными) звуками существенно связано то или иное "настроение" (т.е. напр., минорное и мажорное трезвучия не связаны с эмоциональностью? Однако… — XANDROV). Никакой существенной (а "несущественной"? Вот явный пример "своей научной техники" мышления… — XANDROV) связи здесь быть не может, точно так же, как нет ее между звуком и смыслом (а вот и принцип "произвольной связи звука и смысла" объявился! — XANDROV). Чисто акустические впечатления (в фонемах имеющие только весьма ограниченное применение), вроде очень высоких визгливых тонов, так называемых биений, царапанья железом по стеклу и т.п., если и сопровождаются устойчивым чувственным тоном, то в основе своей никаким иным, а именно "эстетическим".

С другой стороны, нужно принять за правило рассматривать словесный звуковой ряд как ряд немузыкальный. Смешивать эстетику музыкальную и словесную всякий горазд, надо уметь их различить. Для музыки безразлично, на каком языке, хотя бы на голландском, поется ария, — для языка голландского партитура не переписывается с языка итальянского, ее формы остаются строго неизменными. Равным образом для словесной эстетики иррелевантны такие факторы, как тембр голоса, мягкость или чистота его, колоратурные и т.п. Все это может быть приятным добавлением, но случайным и для звуко-слова как такового несущественным. Обычно музыка и не судит о других элементах словесного звука, кроме гласных, т.е. тонов. С "шумами" она сама справиться не умеет. Между тем не одними гласными определяется эстетическая ценность слова, и, например, финский язык из-за обилия (конец стр. 435) гласных, едва ли может быть поставлен эстетически выше языка хотя бы чешского. Самые разнообразные шумы, звон свист, шипение, завывание, скрип, грохот, свирестенье, визг, шуршание, даже гнусавость и сколько угодно других, могут получить меру, когда они становятся в звукослове эстетически приемлемыми, оправданными и приятными. В слове для шумов свои законы, не переписываемые из музыки и на ее элементарные (сравнительно) законы отношений тонов не сводимые. Сама музыка, когда говорит у себя об "идеях", содержании", "настроениях" даже, только более или менее удачно подражает и аналогизирует. И никакое музыкальное подражание не передаст того эстетического впечатления, которое мы переживаем, и притом независимо от "смысла", хотя бы от одной строки:

Звени, звени, хрустальный альт стаканов…

Ссылки на то, что поэзия, может быть, родилась из пенья с музыкой, нимало не убедительны, как все ссылки на генезис. Такие ссылки не устанавливают существенной связи… Если поэтика сохраняет такие термины, как мелодия, напевность, музыкальность и т.п., то для нее это — собственно метафоры.

Остается некоторый звуковой комплекс, расположенный во временной ряд и носящий свои отличительные характеристики: долгота и краткость гласных, счет их (слогов), метрическое сочетание — подлинное или аналогически условное, тоническое объединение вербальных ударений в целях конструкции, ритм, периодическое повторение звуков, рифма, аллитерация, ассонанс, наконец, акцентуация, паузы, цезуры (к 1922-му году, когда опубликованы "Эстетические фрагменты", уже написано "Дыр бул щыл…" А.Крученых и пр. заумь. Но, кажется, писать априори "беспредметные" стихи более достойно и умно, чем пытаться обессмысливать "предметные" ради чистоты эстетического восприятия — XANDROV). Некоторыми из этих приемов, паузами, ударениями, можно воспользоваться и для выделения смысловых отношений (Ну, зачем же! Раз уж взялись обессмысливать до полной чистоты… — XANDROV) или эмоциональной экспрессии, наряду с модуляциями голоса, особыми эмфазами в произнесении, интенсивностью звукового напряжения, но все же законно и понятно выделение ряда чистых звуковых впечатлений.

[Кто же против того, что "чистые звуковые впечатления" можно выделить из смысловой и эмоциональной частей поэтического "словесного звукоряда"? Но ведь Густав Густавович начал с того, что "никакой существенной связи здесь быть не может". Как же — "не может", когда многие поэты вполне сознательно стремятся сотворить такую связь, т.е. связь смыслового (сущностного) и звукового (формального) рядов?! И это часто становится особенным эстетическим свойством поэзии всех видов (вовсе, кстати, не претендуя на всеобщую нормативную обязательность этого поэтического средства). Всем еще со школьной скамьи известна роль повторяющегося "р" в стихотворении Федора Ивановича Тютчева "Весенняя гроза":

Люблю гРозу в начале мая,

Когда весенний, пеРвый гРом,

Как бы Резвяся и игРая,

ГРохочет в небе голубом.

ГРемят Раскаты молодые,

Вот дождик бРызнул, пыль летит,

Повисли пеРлы дождевые,

И т.д.

Если мы намеренно выделим из словесно-звукового ряда одну только букву — "Р", то увидим, что само по себе — "Р", слышащееся в этом стихотворении, как раскатистое и громовое —"Р-Р-Р-Р" таковым не является. Оно становится им в силу своего повторения (10 раз в первых 7 строках) и временной связи со словом — "гром". А, например, в слове — "краткость" это самое "Р" раскатистым не кажется и в слове — "робость" то же "Р" не кажется громовым, что лишний раз дает козырь сторонникам произвольной связи звука и смысла (значения). Но тем не менее, если сам поэт задумывает такую связь, как же можно ее отрицать? Как не почувствовать завораживающе-намеренную и именно эстетически чувствуемую связь смысла и звукового ряда в пушкинских "Бесах":

Мчатся тучи, вьются тучи;

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна.

И т.д.

Более того, нам кажется, что в строке:

Звени, звени, хрустальный альт стаканов…

эстетическое впечатление очень и очень зависит именно от смысла строки, и как бы слушатель-читатель не хотел бы от смысла абстрагироваться (а вот как действительно — абстрагироваться? Забыть, особенно если этого намеренно хочешь, — невозможно), оно все равно будет "рядом", как бы (как бы!) вытесненное в подсознание, но и в таком случае — анализирующему мозгу доступное, хоть и не явно присутствующее. Другое дело, как мы уже говорили, футуристическая заумь типа "Дыр, бул, щыл…" или вовсе — стерильная тишина, этакий верх эстетической звуковой чистоты (подобной "отрицательной чистой впечатлительности" нынче во всех видах искусства предостаточно). Но речь-то у Шпета не об изначальной бессмысленности, а о последующем "выделении ряда чистых звуковых впечатлений" из первоначально существующей словесно-смысловой ткани. А это не одно и то же...].

Они целиком распределяются в чистые звуковые формы сочетания и "очертания" (Gestaltqualitäten) (конец стр. 436) и именно как такие и должны рассматриваться в своей эстетической ценности. В особенности тщательно от них нужно отделять эмоциональный тон звуков, как например, знаков опасности, любовного напряжения (?! — XANDROV) и т.п., и как предмет особого эстетического восприятия и как сам по себе чувственный тон, отличный от эстетической эмоции. Тон произношения, так называемый "акцент", дает еще нечто большее, чем эмоциональное указание , будучи признаком самого индивида, или принадлежности его к слою населения, эмоциональности. Подобная персональная и этническая диагностика может быть присоединена к диагностике — в отличие от интерпретации — эмоциональной и может открыть основу эстетического тона речи, но она выводит, строго говоря, за границы того, что эстетически дается одним "чистым" звуком. Только применительно к этому последнему следует говорить о "формах сочетания" в строгом смысле.

Пользуясь старым эстетическим термином, можно сказать, что в этом последнем акте мы имеем дело с чисто феноменальной видимостью (Schein). И следовательно, наслаждаемся только ею как таковою. Это есть чисто чувственная интуиция, т.е. ничего в себе не заключающая интеллектуального или эмоционального (эмоциональное — "надстройка, а не сама интуиция). И это есть чисто эстетическая интуиция, т.е. ничего, кроме эстетической приятности, в себе не заключающая, отрешенная как от действительности, так и от мысли. Мы имеем дело с "красивостью", но еще не с "красотою".

[Не надо быть особенным пророком, чтобы не почувствовать: вот-вот в тексте Густава Густавовича должно проскользнуть слово — "феномен". Ну как же без него, коли речь идет о "чистом звуке", "чистом эстетическом впечатлении", "чистой видимости", то как же без феномена-то? Только так уж ли эти чистые сущности и впечатления у Шпета — чисты и красивы? Он так тщательно и долго предупреждает читателя о способах "очистки" звукового комплекса от смысла и эмоциональности, что тем только подчеркивает единство и неразрывность всех этих компонентов. Доказать сие можно, если прочесть строку, заданную Шпетом:

Звени, звени, хрустальный альт стаканов…

наоборот, а именно:

…вонакатс тьла йыньлатсурх, иневз, иневЗ

именно теперь строка эта без всякого труда потеряла (Чур! Наоборот теперь не читать!!) и смысловую сущность и эмоциональность, и принадлежность к слою населения, национальности и пр. и др. Вот теперь бы и наслаждаться эстетической приятностью (красивостью без красоты) чистого звукового комплекса… Не получается? А ведь мы "практически" ничего в ней не изменили, только повернули на сто восемьдесят градусов. Профессиональные киномонтажеры знают, что если смонтированный эпизод прокрутить в обратную сторону и это не вызовет неприятного "неэстетического" ощущения, значит , — эпизод смонтирован правильно. Но одного — "правильно" в искусстве мало, и публично демонстрировать фильмы "наоборот", на основании того, что монтажеру это нравится, решится разве только отпетый элитарий-авангардист, вроде… то есть совсем не уважающий себя, как художника, ибо и смысл, и эмоциональность картины будут точно — утрачены или (вот ведь трудность уничтожения смысла как такового!) не утрачены, но искажены до безобразия.

Не строя уж слишком тесных аналогий между восприятиями различных видов искусств, мы, тем не менее, берем на себя смелость утверждать, что искусственно подавляя в осмысленной строке ее смысл и эмоциональность, можно только загнать эти свойства в подсознание. А далее… а далее, наивно думая, что имеешь дело с новоиспеченной феноменальной вещью в себе — с "чистым звуковым комплексом", на самом деле, незаметно для себя, оперировать мнимоподавленными качествами строки, как с действительными их "оригиналами". Это состояние, на наш взгляд, свойственно любителям феноменологии (или, по Ч.Пирсу, — фанероскопиии) — пытающимся изучать вещи и свойства вещей "сами по себе". В конце концов они начинают видеть (не все, а наиболее умные из них), что, взявшись вроде следить за феноменами, они незаметно для себя соскользнули в наблюдение за… своим сознанием. То есть "обрубая" связи рассматриваемой вещи с прочими действительными вещами и качества вещей с самими их носителями-вещами, фанерологи подсознательно оперируют умственными представлениями этих связей, и потому — занимаются не совокупностью отдельных внешних "вещей и качеств в себе", а их тесно связанными мозговыми подобиями, т.е. — собственным сознанием, а не феноменом, и ничем больше. Вспомним только пирсовское: "Красное само по себе, даже если оно в чем-то воплощено, есть нечто положительное и sui generis (лат. своего рода). Не напоминает ли сие "красное sui generis" уже знакомый нам очищенный от смысла и эмоциональности шпетовский акустический комплекс?]

В этой интуиции мы не приписываем никакой физической действительности самому звуковому ряду, но и не воспринимаем его еще как знак, заместитель или представитель какой-либо физической или духовной действительности.

[Здесь-то и видно зияющее противоречие шпетовского рассуждения. С одной стороны, уж если взялся отделять звуковой комплекс от смысла и эмоциональности, то надобно отрицать за этим самым звуковым комплексом какую-либо материальную знаковость ("представление какой-либо физической и духовной действительности"), но, с другой-то стороны, звуковой комплекс, как известно еще с античных времен, — материален, ибо воспринимается перцептивно (органами слуховых ощущений), этого-то и сам Густав Густавович не стал бы отрицать. Аристотель говорил когда еще, что "всякое свойство (в том числе, очевидно, и эстетическое — XANDROV) имеет свой знак". И еще он же: "то, что в звукосочетаниях, — это знаки представлений в душе".

Вот и "крутись" здесь на одном месте — как обычно бывает со всеми структуралистами…].

стр. 442."В вульгарном понимании, речи рассуждающей, логической, терминированной, "только сообщающей" противопоставляется речь поэтическая, риторическая, образная и фигуральная, вызывающая всякого рода, в том числе и эстетические, эмоции. В действительности, и той и другой форме речи противостоит речь "бесформенная", житейская, утилитарная, составляющая в общем запасный склад, материал для чеканки и логических и поэтических элементов речи. Располагая логическими и поэтическими критериями, мы легко извлекаем из "пошлой" (т.е. чисто утилитарной) речи и термины, и "образы".

[Прямо и резко скажем: не умно заявлять, будто житейская речь априори — "бесформенна", утилитарна и представляет собой только "запасный склад, материал для чеканки и логических и поэтических элементов речи". Словарь, да и то не всякий, вот — "запасной склад, материал для…". Разве утилитарная речь типа: "Человек зашел в трактир пообедать" — не логична? Разве житейская речь не переполнена бытовыми метафорами типа: "пошел дождь", "солнце взошло", "прошел поезд"? Недаром само слово "бесформенна" (житейская речь "бесформенна") Шпет берет в двусмысленные кавычки, ибо не понимать, что житейская речь обладает своей логической и поэтической формой значит ничего не понимать в лингвистике. Достаточно почитать труды Александра Николаевича Афанасьева, чтобы убедиться в обратном тому, что говорит Шпет. Возможно, Густав Густавович хочет сказать, что для речи изысканно поэтической и строго научной житейская речь является всегдашним "запасным складом". Ну, не хочет говорить, так и лингвистический бог ему судья! Но сказать, как это у него выходит, что житейская речь — пóшла, это даже и не научно, это само по себе утилитарно и даже пóшло, в том самом смысле пошлости, в каком эти слова понимает Густав Густавович, когда противопоставляет их логике и поэтичности].

Что касается взаимного отношения речи логической и поэтической, то оно определяется внутренним положением самих этих форм между чистыми идеальными формами предмета и чистыми сенсуальными формами звукослова…

стр.443. Образность речи присуща не только "поэзии" как художественной литературе. Это есть общее свойство языка (т.е. и "житейской" речи тоже?! — XANDROV), присущее также и научному изложению. Речь идет не о том, что в науке можно излагать "изящно", "художественно" и т.п., а о научном изложении как таком, которое не может обойтись без помощи творческого воображения в построении "наглядных" (?) гипотез, моделей, способов представления. Например: "Атомы меди расположены настолько близко одни к другим, что металл кажется нам несжимаемым; с другой стороны, понятно, что чем ближе между собою атомы, тем легче каждый из них может передать отделимый электрон соседнему атому. — На цинке накапливаются электроны, и мы строим мост, по которому излишек их мог бы перейти на медь" и т.п. (конец стр. 443) Поэзии здесь никакой, фантазии и "образности" много. Теории, вроде органичной теории в социологии, физиологического объяснения в психологии, механистическое миропонимание, органическое развитие производительных сил, определяющее историю, также любая метафизическая теория — все это построения фантазии, образы, но образы не "поэтические", в узком смысле художественных и эстетических факторов. Как мы уже и видели, "поэтические" формы — не есть прямой предмет эстетики. Вопрос об их эстетичности — особый вопрос.

Тем не менее нужно отличать, хотя бы по тенденции, слово-образ от слова-термина. Слово-образ отмечает признак вещи, "случайно" бросающийся в глаза, по творческому воображению. Оно — всегда троп, "переносное выражение", как бы временное, когда и пока прямого собственно еще нет (неверно, надо: "пока переносное выражение еще не забылось" — XANDROV); "прямого", т.е. прямо направленного на значение; или когда есть и прямое, но нужно выразить его именно как воображаемое, поэтическое переживание. — Это — слово свободное; главным образом, орудие творчества языка самого.

[Опять обмолвка в феноменалистическом духе, подменяющем тут и там объективные сущности образными трóпами (метонимиями): ведь не язык же, право, сам творит слова-образы и слова-термины (см. ниже), а люди, владеющие данным языком, намеренно подчеркивают, или подавляют, или попросту забывают "образное выражение" слов в языке, который для людей есть средство общения и сохранения знаний].

Слово-термин стремится перейти к "прямому выражению", обойти собственно образ и троп, избегнуть переносности. Так как всякое слово, в сущности, троп (обозначение по воображению), то это достигается включением слова в соответствующую систему.. Живая речь оправляет его в контекст и ближе –этим подводит к "прямому", но собственно "терминирование" есть включение его в систему понятий, составляющих контекст своими особыми законами, идеальными отношениями понятий. Когда выдумывают термин, стараются припечатать его существенным признаком. — Это — слово запечатанное; главным образом орудие сообщения

стр. 445. Отличительные признаки "образа" как sui generis (знакомое по тексту Пирса, лат. — "своего рода". — XANDROV) внутренней поэтической формы приблизительно и предварительно (всегда, когда о чем-либо плохо знают, предваряют свою речь об этом словами типа "приблизительно", "предварительно", "в целом", по преимуществу" и т.д. — очень удобно, ибо ни к чему не обязывает… — XANDROV) В структуре слова он ложится между звукословом и логической формою, но также и в отвлеченном анализе как самостоятельный предмет изучения он помещается между "вещью" и "идеей". Он одновременно носит на себе черты одной и другой, не будучи ни тою ни другою. Образ — не "вещь", потому <что> он не претендует на действительное бытие в действительном мире., и образ — не "идея", потому что он не претендует на эйдетическое (от перев. с греч. "эйдос" — образ. — XANDROV) бытие в мире идеальном. Но образ носит на себе черты индивидуальной, случайной вещи и носит на себе черты идеи, поскольку он претендует на осуществление, хотя и не "естественное", а творческое, в искусстве (культуре вообще).Он есть овеществляемая идея и идеализированная вещь, ens fictum (лат. вымышленная вещь). Его отношение к бытию ни утвердительное, ни отрицательное, оно — нейтрально. Образ — конкретен, но его конкретность не есть конкретность воспринимаемой вещи и не есть конкретность умозрительной идеи; его конкретность — типична…

стр. 446. В отличие от статического концепта, оживляемого только разумением, образ динамичен сам по себе, независимо от разумного понимания (даже если он "неразумен" и "непонятен"). Он — всегда в движении и легко переходит в новый образ-подобие. Логическое понятие при накоплении признаков ограничивается, "определяется" — пароход белый, большой, винтовой и т.д. образ как бы раскачивается, оживляется, перебегает с места на место — пароход веселенький, унылый, подпрыгивающий, заплаканный, ворчливый и т.п.

[Вот не понимает Шпет сущности образа: говоря, что "образ как бы раскачивается, оживляется, перебегает с места на место" и приводя в пример "пароход веселенький, унылый, подпрыгивающий, заплаканный, ворчливый и т.п.", Густав Густавович не учитывет, что слово "пароход" в его примере есть, опять же, — метонимия, что за метонимией — "пароход — веселенький…" стоит толпа его пасажиров — сегодня веселеньких, завтра унылых, потом заплаканных, ворчливых и т.д. (Кстати, "подпрыгивающий" — из другого ряда, ибо выражение "пароход подпрыгивает на волнах как, напр., человек" — это сравнение, а не метонимия). Так вот, по существу- то вопроса, сам "пароход" в примере Шпета никак не уточняется, а перечисляются разнообразные психологические состояния толпы на пароходе. Перед нами опять пример того, как опасно мыслить в науке метонимиями, если целью поставлена истина, но ежели воспринимать слова только как эстетически приятные акустические комплексы, т.е. предварительно выхолостив из них смысл-значение, то…

Однако философия ли это? Не фанероскопическая ли тупиковость?].

стр. 447 В особенности важно, что образ — не представление (к этому мы еще вернемся), — и поэтому психологизм из поэтики как учения о внутренней поэтической форме, об образе, должен быть искореняем с такою же твердостью, с какою он искореняется из логики. Психологическая поэтика, поэтика, как "психология художественного творчества", есть научный пережиток. Наше антипотебнианство — здоровое движение. Потебня, вслед за гербартианцами (имеются в виду последователи Иоганна Фридриха Гербарта (1776 – 1841) — нем. Философа-идеалиста, психолога, педагога — XANDROV) вообще и в частности вслед за Штейнталем и Лацарусом, компрометировал понятие "внутренней формы языка".

[Ну вот, не понимая глубоко психологического содержания в своем же "пароходе веселеньком…", вольно изгонять психологию из поэтики. Вольно ополчаться на умнейшего Александра Афанасьевича Потебню (1835 – 1891). Вольно исповедовать эстетически приятную и непсихологическую, поверхностно-феноменологическую "поэтику". Но кому, кроме самих "акустических непсихологов" нужна такая вербальная эквилибристика?].

Задача логического понятия — ясность и отчетливость. Наука, принимая условно какое-нибудь название вещи за знак понятия, присоединяет к нему другие названия как новые терминирующие знаки и вводит логические требования адекватности как условие самого соединения. Логика следит за тем, чтобы все это свершалось сообразно задаче-предмету; чтó и называется истинностью понятия. Образ не довольствуется раз выбранным названием. Прикрепленное к вещи, оно для него обесцвечивается и умирает. Его нужно тормошить, расцвечивать. Образ набрасывает на вещь гирлянды слов-названий, сорванных с других вещей. Но и здесь есть своя "сообразность" и свой страж — поэтика. Метафора, сравнение, олицетворение, сопоставление привычного с непривычным и обратно и т.п. — все это имеет свои основания, и также онтологические (да не "и также онтологические", а в первую очередь — онтологические! — XANDROV), только предмет этой онтологии — само слово (все метонимически-структуралистская чушь: образ расцвечивает слово, исходя из самого слова, а не вещи, обозначаемой этим словом-знаком?! — Сплошная "приятная красивость", и никакой науки… — XANDROV)...

Поэтика — наука об фасонах словесных одеяний мысли. Она так же мало, как и логика, предписывает правила и моды, она их учитывает (сие — задача не целой поэтики, а только "статистического", т.е. описательного, отдела поэтики — XANDROV) Логика — история логического, поэтика — поэтического костюма мысли (метонимии, метонимии, метонимии… Любительская поэма о поэтике вместо поэтики — науки об образном в искусстве— XANDROV).

* * *

Л.В.Кулешов (1899 – 1970) — кинорежиссер, теоретик, педагог

Из работы "Искусство кино" (Теакинопечать, 1929):

"Кадр должен действовать как знак, как буква, чтобы вы его сразу прочли и чтобы зрителю было сразу исчерпывающим образом ясно то, что в данном кадре сказано. Если зритель начинает путать, то кадр свою роль — роль знака, буквы — не выполняет. Повторяю, отдельный кадр должен работать так же, как отдельная буква, причем буква сложная, например, китайская. Кадр — это целое понятие, и оно должно быть немедленно прочтено от начала до конца.

Для того, чтобы довести до зрителя данный кадр как знак, нужно потратить очень много организационного напряжения, а для этого имеется чрезвычайно мало средств. В кинематографе вы имеете определенную плоскость — четырехугольник экрана, нет глубины цвета, стереоскопичности. Поэтому, для того чтобы дать максимальную выразительность знаку, нужно с максимальной экономией использовать данную плоскость экрана, то есть на экране не должно быть ни одного лишнего места, и если вы показываете вещь, которая не может занимать всю площадь, то все лишнее должно сходить на нет. Экран должен быть максимально насыщен и до конца использован. В нем не должно быть ни одного миллиметра неработающего пространства. Каждый кусочек, каждая клеточка на экране должна работать, причем работать организованно, в простых, ясных и выразительных формах.

Эти соображения привели к созданию технической тренировки кинематографического актера. Об этой технике, об этой школе я сообщу позднее, а сейчас отклоняюсь немного в сторону, потому что иначе дальнейшее не будет понятно. Поговорим о следующем: мы установили, что в кинематографе должен работать реальный материал. Изображать, притворяться, играть — невыгодно: это очень плохо выходит на экране. Если человек курносый и вы гумозой сделаете ему длинный нос, то на крупном плане подделка будет совершенно ясна, и нос будет не настоящий, а наклеенный. Если вам нужен высокий, толстый человек, а у вас актер худой, и если вы худого актера набьете подушками, ватой и тому подобными штуками, то в результате на экране вы получите совершенно бесформенное ватное чучело, движения которого никак не будут соответствовать основной конструкции его фигуры, то есть получится на экране определенная фальшь, театральность, бутафория, игра.

Исходя из этих положений, нами было своевременно объявлено, что из-за того, что техника актерской работы в кинематографе совершенно отличается от техники театральной, и из-за того, что в кинематографии нужен реальный материал, а не игра под реальность, — из-за этого в кинематографии должны работать не актеры, а так называемые натурщики, то есть люди, которые сами по себе, по тому, как их сделали папа и мама, представляют какой-то интерес для кинематографической обработки. То есть человек с характерной внешностью, с определенным, ярко выраженным характером есть кинематографический натурщик. Человек же с обыкновенной, нормальной внешностью, каким бы красавчиком он ни был, — ненужный кинематографический материал…

Если данный человек высокого роста умеет так сокращаться в мышцах, что может стать человеком маленького роста, то это высшая степень перевоплощения. Если человек с приподнятой конструкцией бровей может в данный момент сделать брови опущенными, то этот человек вполне приемлем в кинематографии. Натурщик может перевоплощаться сколько ему влезет, но постольку, поскольку все это делается на основе реального материала.

Я приведу еще один пример, который часто наблюдал в киношколе. Когда приходит человек, желающий готовиться на кинематографического натурщика, и ему говоришь, что в комнате жарко, откройте форточку, он начинает изображать жару, подходить к воображаемому окну, играть будто бы он открывает форточку и т.д. и т.д. Он не может проделать обыкновенной реальной работы — взяться за настоящую форточку и по-настоящему ее открыть, причем сделать это максимально хорошо, максимально просто, как всякую другую работу, которая должна быть выполнена самым лучшим способом. Иногда (в том то и дело, что в "школе Кулешова" это необязательное — "иногда" на самом деле означает жесткое и нарочитое — "всегда" — XANDROV) к этой схеме работы добавляется та характерность движения, которая определяет тип, но и это делается физическим способом, а не игровым, например: движениями не по прямым, а по кривым линиям (напр., — "открыть форточку, двигаясь по кривым линиям"? это и есть "кинематографическая естественность"? — XANDROV), движениями угловатыми и плавными, но сама схема расположения данной работы все равно должна происходить в организованной форме.

Теперь возвращаюсь к тому, с чего я начал. Все эти соображения и создали школу кинематографического воспитания человека. Прежде всего, для того чтобы натурщика научить действовать, организованно управлять своим механизмом и, следовательно, выполнять всякое рабочее задание, которое ему дано, для того чтобы учесть весь механизм работы, всю механику движений, — мы разбили человека на составные части. Дело в том, что количество движений человека так же не ограничено, как и количество звуков в природе. Для того, чтобы сыграть любое музыкальное произведение, достаточно определенного, ограниченного диапазона — системы звуков, — на основании которого и можно строить любое музыкальное произведение. Точно так же можно создать какую-то одну систему человеческих движений, на основе которой можно строить любое задание на движение.

Мы разбили человека на основные сочленения.

Движения же членов сочленения рассматриваем как движения, происходящие по трем основным осям, по трем основным направлениям, как например: голова на сочленении шеи.

Движения по первой оси — движение головы вправо, влево. Это жест, соответствующий отрицанию.

Движение по второй оси — вверх, вниз — жест, соответствующий утверждению.

Движение по третьей оси — наклоны головы к плечу.

Глаза имеют одну ось, по которой движение — вправо и влево, вторую — вверх и вниз; третьей оси, к сожалению, нет, и вращение глаза кругом есть комбинация из осей первой и второй.

Ключица имеет движение плеча по первой оси вперед и назад, по второй — движения нет, а по третьей — движение вверх, вниз.

Плечо и вся рука от плеча имеют движения: по первой оси — вперед и назад, по второй — вверх и вниз, по третьей — движение "скручиванья" и "ввинчивания".

Дальше идут остальные сочленения: локоть, кисть, пальцы; талия, потом нога — бедро, коленка, ступня. Если человек будет двигаться по всем основным осям своих сочленений и по комбинациям их, то его движения можно записать, и если его движения ясно выражают комбинацию этих осей, они просто будут читаться с экрана, и работающий человек сможет все время учитывать свою работу, будет знать, что он делает.

Если человек работает по ясно выраженным осям своего механизма, а движение по этим осям распределяет по делениям пространства, рассчитанного на экране — по "пространственной сетке", то вы получите максимальную ясность, максимальную чистоту в работе натурщика. Вы очень легко, как на стеклышке, прочитаете все, что он делает на экране.

Если надо проделать целый ряд трудовых процессов, то каждый трудовой процесс должен быть максимально организован, а организовать его очень легко благодаря наличию сетки, а также благодаря наличию осей человеческого механизма. Для того, чтобы человек научился, не думая, работать по осям и по данной сетке, существует своего рода гимнастика, своего рода тренаж, который приводит человека в такое состояние, в какое приводит тренаж при езде на автомобиле. Весь секрет управления автомобилем заключается в том, что человек управляет им бессознательно, то есть он не знает, когда нужно переводить скорость, так как все это делает механически, инстинктивно…

Работая по осям, необходимо помнить, что все кинодействие есть ряд трудовых процессов. Весь секрет сценария и заключается в том, чтобы автор давал ряд трудовых процессов, причем и наливать чай — трудовой процесс, и даже целоваться — трудовой процесс, так как в этом есть определенная механика.

Повторяю: только организованная работа выходит хорошо в кинематографии.

Повторяю: такой натурщик, который не может изменить своей внешности работой своих мускулов и недостаточно кинематографически тренирован, — такой натурщик для работы в кинематографе не нужен" (стр. 45-53).

Из статьи: Педагогические разработки", глава: "Что надо делать в кинематографических школах"(начало 20-х годов):

"…природа устроила человека так, что каждое переживаемое им чувство сопровождается определенным знаком в его теле и лице человека. Конечно, человек в жизни инстинктивно, вполне естественно придаст соответствующее выражение своему телу, потому что он не думает об этом, а когда он думает об этом, стоя в рамке ("рамка", имитирующая кинокадр, использовалась в обучении натурщиков школы Кулешова — XANDROV), то инстинкт большей частью его обманывает. Следовательно, преподаватель должен указать ученику тот закон природы, который соответствует данному заданию. И когда ученик органически овладеет этими законами, научится бессознательно проявлять их, то он безукоризненно верно будет выражать то или иное чувство. Следовательно, необходимо найти и установить эти законы, а потом упражняться. Для театральных актеров эти законы найдены Дельсартом, неплохо было бы пересмотреть его и почерпнуть из него все то, что пригодится кинематографисту. Многие думают, что классический жест по Дельсарту, есть жест напыщенный и театральный, а ведь это неприменимо к кинематографу.. Совершенно верно, этот жест нам не нужен, но думать, что Дельсарт учил таким жестам, может только невежда, ничего не знающий из его учения. А самое главное, здесь не говорится о том, что надо учить кинонатурщиков по Дельсарту, а говорится о том, что преподавателям необходимо найти метод для работы кинонатурщиков, а найти метод поможет Дельсарт" (Цит. по: "Л. Кулешов "Собр. соч. в 3 томах" т.1, М., Искусство, 1987г., стр. 347).

Из статьи "Знамя кинематографии" (1920г.):

"Конечно, натурщик должен уметь изображать знаки основных чувств, но только ради того, чтобы соответствующим лицом в нужный момент не разбивать чувства зрителей, помогать им в восприятии, а не давать им продукт чувства в совершенно готовом виде на своем лице… Говоря о жесте, немыслимо не вспомнить о Дельсарте, о его законах и учении, и если бы отбросить из этой системы технически неприменимое для кинематографа, то лучше для совершенствования жеста кинонатурщика нельзя было и придумать" (Цит. по: "Л.Кулешов "Кинематографическое наследие. Статьи. Материалы" М., Искусство, 1979г., стр. 104).

Их книги: "искусство кино" (Теакинопечать 1929):

"Кинокадр — не фотография. Кадр — это знак, буква для монтажа. Изменение нормальной точки зрения должно пользоваться режиссером с учетом работы кадра как знака. Гордого человека можно снять снизу — ракурс подчеркивает, помогает выявить основную установку на гордость. Приниженного, подавленного человека можно снять сверху — подавленность усилится точкой зрения аппарата. Пример — работа Пудовкина в "Матери" (стр. 79).

"Уже писалось, что надо мыслить кадрами, то есть представлениями как бы уже заснятых вещей и действий, монтируя, собирая их в сюжет.

Если имеется мысль–фраза, частица сюжета, звено всей драматургической цепи, то эта мысль выражается, выкладывается кадрами-знаками, как кирпичами.

Поэт кладет слово за словом в определенном ритме, как камень к камню. Цементирует их, слова-образы дают в результате сложные понятия.

Так и с кадрами, которые подобны условным обозначениям, как буквы китайского алфавита, даются образы и понятия. Монтаж кадров является постройкой целых фраз. Содержание слагается из кадров. Лучше, если сценарист дает содержание, определяя характер кадрового материала. Режиссер выражает мысль сценариста монтажом кадров-знаков.

Предположим, у сценариста или у режиссера возникает мысль эпизода. Он не должен вначале придумать содержание эпизода, а потом подыскивать пластический (кадровый) материал для его оформления. Мысль об эпизоде, рассуждения о нем должны возникать из зрительных образов, из того материала, который будет засниматься. Причем различные смены, различная конструкция — монтаж кадров — дадут различный смысл целому эпизоду. Из открывающихся окон, выглядывающих из них людей, скачущей кавалерии, сигналов, бегущих мальчишек, воды, хлынувшей через взорванную плотину, равномерного шага пехоты можно смонтировать и праздник, скажем, постройки электростанции и занятие неприятелем мирного города (пример заимствован, кажется, у Пудовкина) (Л. Кулешов "Искусство кино. [Мой опыт]. Цит. по: Л.Кулешов "Собр. соч. в 3 томах" т.1. М., Искусство, 1987г., стр. 201-202).

О Дельсарте

Франсуа-Александр Никола Дельсарт (1811 – 1871) — знаменитый французский театральный педагог. Дельсарт не оставил письменного изложения своей системы. Несколько учеников, его дочери, несколько восторженных американских последовательниц, собрали все, что осталось после него в записных книжках, на клочках бумаги или в заметках посторонних лиц, и спасли от гибели драгоценное наследие.

То что ниже приводится, взято из книги бывш. преподавателя школы Кулешова (с 1919 по 1920гг.) С. М. Волконского "Выразительный человек".

Эпиграф к книге:

"Искусство есть знание тех внешних приемов, которыми раскрывются человеку жизнь, душа и разум — умение владеть ими и свободно направлять их. Искусство есть нахождение знака (! — XANDROV), соответствующего сущности"

Франсуа Дельсарт

стр. 16. Как самые большие артисты, одного имени которых достаточно, чтобы собрать полный зал, он (Дельсарт — XANDROV) на свои афиши не ставил программы и современники не знали, что было лучше, — когда он пел, когда он декламировал, или когда он говорил о своей системе. Вот почему больше всего пользовались успехом его "вечерние курсы", — тут было и то, и другое, и третье. Совершенно своеобразная атмосфера была на этих вечерних собраниях: безвестные, скромные ученики, знаменитости сцены, композиторы — Робер, Гуно, — нарядные дамы большого света, скульпторы, живописцы, известные в то время проповедники — Монсабрэ и Лакордер, — наполняли зал, ожидая появления на сцене артиста и его учеников. То были не уроки, то были скорее беседы. Несколько вопросов ученикам, и быстро совершался переход от теории к практике; первые аккорды фортепианного сопровождения наполняли залу трепетным ожиданием. Тот или другой ученик поет, учитель слушает, поправляет, показывает сам, заставляет повторить, еще поправляет, и вдруг — урок, ученики, все забыто — он сам берет роль, и тогда начиналась та сторона удивительнейшего из искусств, которую нельзя словами описать. Видевшие помнят, но как ни бывало сильно их изумление в эти минуты, оно было еще больше, когда вдруг, в пылу самого горячего увлечения, он останавливался и со словами — "теперь продолжайте" — умолкал. Он никогда не терял ясности контроля над самим собой и он любил указывать на портрет английского трагика Гаррика, одна половина лица которого плакала, а другая смеялась".

Из записной книжки Дельсарта (там же в "Выразительном человеке" стр.31):

Динамическое богатство является последствием числа суставов, приводимых в действие; чем меньше суставов в действии, тем ближе человек приближается к кукле.

Часть целого не может не может быть серьезно оценена тем, кто не знает как и из чего составлено это целое.

Если не можете победить вашего недостатка, заставьте полюбить его".

стр. 143-144. Эта формула, которую некоторые последователи Дельсарта называют "ключем ко всем жестам…"

1

5 5

8 8

 

 


2 2

 

 

8 8

6

6

1

1.Вертикальная линия (жест) — утверждение (выше горизонтали утверждение положительно, ниже — отрицательно.

2.Горизонтальная — отрицание.

3.Косая вверх отбрасывает то, что презираем.

4.Косая вниз — отбрасывает то, что нас гнетет, от чего хотели бы избавиться.

5.Дуга, вогнутая книзу — благополучие, счастье, доверие.

6.Дуга, выгнутая кверху — тайна, молчание, власть, обладание, прочность.

7.Дуга, вогнутая влево — нежное, изящное (снизу вверх — в нравственном порядке, сверху вниз — в физическом).

8.Дуга, выгнутая вправо — переизбыток, полнота, богатство, щедрость, чувственность.

9.Круг, окружающий и обнимающий — прославление.

———

С.М.Эйзенштейн в своем труде "Режиссура. Искусство мизансцены" гл. 4 говорит: "…график мизансцены сам по себе никак не исчерпывает выразительности сцены. Не верьте зигзагу мизансцены, пока вы не знаете знаков интенсивности и темпа, принадлежащих его ребрам. Иначе вы неизбежно спадете в графический символизм, столь же безнадежный и произвольный, как символическая иероглифика выразительных поз в системе Дельсарта, тогда как все дело в выразительном процессе, способном пройти через любую позу и придать ей совсем иное осмысление, чем то, которое она приобретает, рассматриваемая изолированно" (С.Эйзенштейн "Избр. пр-ния в 6 томах" т.4, М., Искусство, 1966г., стр. 124).

О самом Волконском: искусствовед, педагог, театральный постановщик Сергей Михайлович Волконский (1860 – 1937) — князь, с 1899 по 1901гг. был Директором императорских театров, занимался изучением и распространением учения Дельсарта.

Вот еще одна выдержка из его книги:

"Человек-машина, да, эта машина чувством приводится в движение и чувством смазывается, но поскольку она машина, она подчиняется общим законам механики. Только вот что надо помнить: если проделать одну механику без чувства (или смысла), выйдет карикатура жизни; но если дадите чувство с ложной механикой, тогда ничего не будет, — отсутствие жизни" (стр. 132)

В книге В.В.Гардина "Воспоминания" т.1 (М., Госкиноиздат, 1949) в главе об открытии в начале 1920 года Первой государственной школы кинематографии (теперь ВГИК), где сам Гардин был "зав. школой и зав. мастерской постановщиков" можно прочесть: "Весь преподавательский состав отличался исключительной пестротой "школ", направлений и методов.

Занятиями по "знаменитой" системе "выразительного человека" руководил ее автор С.Волконский.

Я никогда не думал, что дельсартовская метафизика, затуманившая в прошлые годы мои мозги так здорово, что я никогда не мог осилить ее до конца, окажется такой беспомощной даже в преподавании ее "верховода".

Ученики путались в концентрических, концентро-концентрических положениях рук и ног…

Было глупо и смешно.

Анекдотические вопросы Волконского сменялись такими же ответами моих натурщиков

Учащиеся стали манкировать уроками. Волконский явно не прививался" (стр. 178).

В начале 20-х годов Сергей Михайлович Волконский выехал из России. В1923-м году в Берлине вышла его книга "Мои воспоминания. Родина". И тем не менее, утверждение, будто бы С.М.Волконский эмигрировал еще в 1917 году , высказанное в комментариях к книге М.Фокин "Против течения" Л.-М., Искусство, 1962г., стр. 576, нельзя считать точным.

* * *

С.М.Эйзенштейн (1898 - 1948) — кинорежиссер, теоретик кино

Из дневников С.Эйзенштейна

(Цит. по: Журнал "Искусство кино" №1, 1973г.)

стр. 57. 12.10.1927г. Решено ставить "Капитал" по сценарию К.Маркса — единственный формальный исход…

стр. 57. 23.11.1927г. Основным постановочным принципом надлежит всегда считать тот, который пронизывает как прием построения в целом до мелкой детали и верен не менее и в чисто технических элементах общей формы. Так было с "Потемкиным" в плане двойного удара "t a - t a ", где повторялись в усилении дважды как целые эмоциональные построения, так и "неподрезанные" монтажные куски (где-то все сие изложено подробно). К первому — примером: сцена выжидания на юте и сцена выжидания при встрече с эскадрой. ...по существу "Октябрь" еще остается как образец двупланового решения (конец стр. 57): деанскдотизация (? — XANDROV) — это по существу кусочек "завтрашнего дня", то есть предпосылка к следующей вещи "К[ апиталу] ". То есть самый принцип логического доведения a d l i m i t u m (лат. до предела) одной принципиальной частности.

N . B . Подробно изложить сие в отношении сюжета, трактовки e t c . Здесь замечание Пудовкина о технике и "мастерстве" "Октября". Это: в монтаже небытовое (как он говорит) обращение с деталью. P . e x . (фр. например): Дверь перед Керенским открывается "восемь" раз (неподрезанными кусками).

В параллель к "прохождению" этого приема он приводит прием "добивания" публики в эксплуатации фильма — так называемым "приемом Бойтлера" (Директор кинотеатра на Малой Дмитровке): "Багдадский" делает месяц сбор, на второй месяц [ сборы] падают. Он держит третий месяц пустой зал — и с четвертого месяца публика начинает валить снова на полгода без перерыва.

Подобно этому он описывает свое восприятие (вернее — неосознанное — публики): идет нормальное восприятие, затем возникает отпор в восприятии бытово-нелогичного — выдерживается этот момент и с известного момента происходит перепланировка в небытовое восприятие — и действует сугубо сильно. V o y e r ! (фр. смотрите) (по франц. v o y e r — дорожный смотритель. — XANDROV). От технической подрезки через социальную трактовку к прокатному приему — все едино. F a b e l h a f t (нем. чудесно)…

стр. 58. 8.03. 1928. Вчера много думал о "Капитале". О строении вещи, которая будет исходить из теперь открывшейся (после "богов") методики кинослова, кинообраза, кинофразы.

Рабочий промежуточный вариант.

Взять тривиальную поступательную цепь развертывания какого-либо действия. Например, день человека Minitieusement (фр. тщательно) изложенный как канва, дающая ощутить, что от нее делается отступление. Только для этого. Только для придирок к развитию ответвлений ассоциативного порядка, социальных формулировок обобщений и положений "Капитала". Обобщений из данной случайности в понятие ( это будет совсем примитив, особенно если через недостаток хлеба в очереди переходить на хлебный кризис [и] механизм спекуляции. А вот от пуговицы к теме перепроизводства уже изящнее и чище)…

стр. 59. 17.03.28г. Наиважнейшие "в жизни" сейчас — это сделать выводы по формальной стороне "Октября".

Очень любопытно, что "боги" и "подъем Керенского" структурно одно и то же: второй — одинаковость кусков и c r e s c e n d o (крещендо, нарастание — итал.) смысловое — надписей и первое — одинаковость (подразумеваемых) надписей "бог", "бог", "бог" и смысловое d i m i n u e n d o диминуендо, понижение — итал.) на материале. Смысловые ряды. Несомненно, что это какие-то первые признаки приемов. Интересно, что эти вещи внесмыслово, внетематически существовать не могут (как, например, "мост", могущий работать ü b e r h a u p t (вообще нем.). Абстрактный формальный эксперимент здесь немыслим. Как, например, над монтажом вообще.

стр. 60-62. 4.04.1928г. В эти "большие дни" на осколке бумаги записал, что в новой кинематографии кресло "вечных тем" (академические темы: "Любовь и Долг", "Отцы и Дети", "Торжество Добродетели" etc. [фр. et cetera — и так далее]) — займет серия картин на темы "основоположных методов". Сегодня сформулировано содержание "Капитала" (установка его): научить рабочего диалектически мыслить.

"...Ироническая часть перевешивает патетическую. О преимуществе иронии над патетикой знали еще немецкие романтики. Для усиления патетики нужно было ее сделать фантастической и гиперболической. Но этого не позволил живой материал истории. Поэтому картина дала трещину" (Ленинградская газета "Кино", дискуссия об"Октябре", статья М.Блеймана).

В связи с "Капиталом" следует завести отдел о "раздражителях", то есть наводящих материалах. Итак, например, эта вырезка из Блеймана дает наводящие элементы для "патетики" в "Капитале" (для, скажем, последней "главы" — диалектический метод в практике классовой борьбы)…

Очень любопытно — об объеме…

…С точки зрения языка!! Ведь мы же ищем экономии чувств прежде всего, и где же, как не в непосредственности (не по средственности!) она нами и находится. Метраж идет на обыгрывание единицы факта. Ровно столько же будет уходить и на обнаружение единицы мысли. "Сюжетно" отвечающей единице события в старом кино…

Чувственные аттракционы собираются по признаку провоцирования одной и той же (конец стр. 61) эмоции ("печальный старик" + "опускающийся парус" + "бесфокусная палатка" + "перебирающие шапку пальцы" + "слезы на глазах" etc.). Есть своеобразная схожесть.

Схожесть между идущими в одном монтаже интеллектуальными аттракционами не в чувственном ряде. Значит, безусловно и не во внешности. Эти куски "похожи" по линии условных рефлексов, то есть по линии их значения — барочный Христос и деревянный болван совсем не похожи, но значат одно и то же. Балалайка и меньшевик "похожи" не физически, а отвлеченно.

Китай, пирамида, New York (видимо, предполагаемые объекты "Капитала" — XANDROV), испугавшие Гришу (видимо, Григория Александрова-Мормоненко — XANDROV), суть не темы, а монтажные куски к оформлению мысли. Они соответствуют крупным и средним планам одного события…

…ведь мы же будем искать не чувственное воссоздание… Чувственное воссоздание просит "метражу"… — метраж идет не на смысл. Метраж идет на эмоциональное накачивание…

Внеигровая (т.е. неигровой фильм или "фильма" — XANDROV) ведь — не научная, а занимательная и пропагандная…

стр. 64. 7.04. 1928г. С банальным впадением в кольцевое построение Шехерезады, Тути-Наме (Книга Попугая), сказок Гауффа etc. — переходной рабочей схемкой [я] изложил механику вещи "Капитал" сегодня Грише в трамвае…

Voici (фр. Вот):

На протяжении всей картины жена варит суп возвращающемуся домой мужу. NB. Можно две пересекающиеся для ассоциации темы: Жена, варящая суп, и муж, идущий домой. Совсем кретинно (на перших [так в тексте — XANDROV] порах рабочей гипотезы можно): ассоциация в третьей (например) части идет от перца, которым она перчит: Перец. Каенна. Чортов остров. Дрейфус. Французский шовинизм. "Figaro" в руках Круппа. Война. Затопленные в порту суда (Конечно, не в таком объеме!!). NB. Хорошо по а-шаблонности — переход: Перец — Дрейфус — "Фигаро". Потонувшие (по Кушнеру, "103 дня за границей") английские суда хорошо прикрыть крышкой кастрюли. Это мог бы быть и не перец — керосин для примуса и переход в "oil" (англ. нефть).

Глава 4-я (5-я etc., но предпоследняя — комическая, фарсовая):

Дырявый чулок женщины — и шелковый в газетном объявлении. Начинающий дрыгать, размножаться в 50 пар ног — Revue (фр. сценическое ревю). Шелк. Искусство. Борьба за сантиметр шелкового чулка. Эстеты за. Епископат и мораль против. Mais ces pantins (фр. но эти марионетки) пляшут на нитках шелковых фабрикантов и дерущихся с ними суконщиков верхнего платья. Искусство. Святое искусство. Мораль. Святая мораль. В последней части суп готов. Пустой суп. Приходит муж. "Социально" озлобленный. Горячая водица — соглашательски смывает пафос. Перспективы крови схваток. И страшнейшее — социальное равнодушие [равное] социально[му] предательств[у]. Кровь, мир в огне катаклизма. Армия спасения. Воинствующая церковь etc. Мужчина обнимает скелет своей жены. Натягивается штопанное аккуратно одеяло. "Сюрприз" (в искреннюю лирику) — она ему дает грошовую папироску. Сентиментальность тем более кошмарная в заключение всего ужаса. Одеяло натянуто. Под постелью — горшок. С отбитой ручкой. Но все-таки горшок…

Пока, может быть, мерзко по Tutti-Nameh (Тути-Наме). Но кое-что уже неплохо. Хорошенько круто разнообразить в материале части и сводить их каждую на отдельный вывод. Классовый.

Вопрос объема материала, который может влезть. Решать невероятной лаконикой, и каждую часть совсем по-своему. Может быть, одну часть даже "игрово" в две персоны — ganz fein(нем. очень изысканно). Одну всю из хроники. Etc.

За экономию говорит характеристика показуемого (так в тексте — XANDROV) материала. "Античное" кино снимало одно действие со многих точек зрения. Новое монтирует одну точку зрения из многих действий.

NB. Как это будет на практике — qui vivra verra! (фр. поживем — увидим!).

стр. 65. 7.04. 1928г. (это будто специально для простаков, типа Литвякова и Семенюка, поверивших Лени Рифеншталь, будто она в 1935 году ничего не знала о немецких колониальных мечтах — XANDROV).

…(по рассказам Эрмлера о Берлине) — подставки под кружки с пивом с надписью: "Германия не может жить без колоний. Рис, перец etc, — все дают нам колонии. Англия отняла у нас колонии, etc".

стр. 66. 8.04.1928г. "Капитал" в данных заметках еще не есть последний предел новых возможностей. Это помнить очень твердо. Но его, может быть, надо развернуть все же в этом этапе. Гриша говорит, что в "девственном" виде наша наметка всегда страшно общедоступна. А затем мы ее начинаем выплетать в доступную лишь pour les rafines (фр. для любителей изысков). Затем, может быть, и рационально перевернуть не все до конца вверх ногами. А сделать это позже.

стр. 67. 20.04.1928г. Что делается с "чистыми девушками" du moment (фр. настоящего времени), когда я начинаю говорить о "Капитале" и интеллектуальном аттракционе!..

Я думаю, что интеллектуальный аттракцион отнюдь не исключает "эмоциональности". Ведь рефлекторная деятельность и воспринимается, как так называемое наличие аффекта. Вопрос путей воздействия и перспектив des zur Ofenbarung Möglichen — возможностей в области выразимого — благодаря этим специфически новым путям. Сохранение эволюционного эффекта обязательно и вовсе не исключено даже практикой: p.ex.(фр. par excellence — по преимуществу) "Керенский" steigt (нем. восходит) имеет свои Lachsalven (нем. взрывы хохота)…

О новых темах. Фактически в "Октябре" было важно показать тактику, а не события. Важнейшими задачами в культурной революции — не только диалектический показ, а обучение диалектическому методу.

Имеющимися данными по кино такие задачи еще не разрешимы. Не может кино иметь этих средств выражения, когда до сих пор не было, и только сейчас начинают вступать подобные требования и задания…

Из исследования "Неравнодушная природа"(1939г.):

Итак, какова же "формула" роста как первичного типичного признака органической природы?

В область отстоявшихся пропорций, в статике выражающих собой динамику этого явления, формула эта входит тем, что в эстетических науках принято называть "золотым сечением"…

Математическое выражение этой идеи волновало еще древних.

Первое приближение к выражению этого дает Платон в ответе на вопрос: как могут две части составить целое ("Тимей", VII):

"Невозможно, чтобы две вещи совершенным образом соединились без третьей, так как между ними должна появиться связь, которая скрепляла бы их. Это наилучшим образом может выполнить пропорция, ибо если три числа обладают тем свойством, что среднее так относится к меньшему, как большее к среднему, и наоборот, меньшее так относится к среднему, как среднее к большему, то последнее и первое будет средним, а среднее — первым и последним. Таким образом, все по необходимости будет тем же самым, а так как оно будет тем же самым, то оно составит целое" (Цитирую по Г.Тимердингу).

Если к этому добавить условие, что большее одновременно есть целое, то есть сумма меньшего и среднего, то это и будет формулой, наиболее полным образом воплощающей идею связи целого и его частей, представленных в виде двух отрывков, в сумме своей составляющих это целое.

В таком виде это положение есть всем известное со школьной скамьи "деление отрезка в крайнем и среднем отношении", или так называемое золотое сечение.

"Sectio aurea" — назвал это сечение Леонардо да Винчи, которому в бесконечном ряде исследователей и любителей, занимающихся увлекательнейшей проблемой золотого сечения от древности до наших дней, принадлежит почетное место в определении его свойств.

Его свойство — действительно то свойство, которое мы искали.

Проф. Гримм ("Пропорциональность в архитектуре", М., 1935, стр. 33) пишет в "Итогах исключительных свойств золотого сечения":

"…2. Одно золотое сечение из всех делений целого дает постоянное отношение между целым и его частями; только в нем от основной величины, от целого находятся в полной зависимости оба предыдущих члена, причем отношение их между собой и с целым не случайное, а постоянное отношение, равное 0,618… при всяком значении целого"…

Для произведений искусства "проверки" золотым сечением, кажется, не делалось никогда.

И тем любопытнее отметить, что именно "Потемкину", эмпирически известному "органичностью" своего строя, выпадает доля быть целиком построенным по закону золотого сечения.

Мы не случайно говорили выше, что членение надвое каждой отдельной части и всего фильма в целом лежит приблизительно посередине. Оно лежит гораздо ближе к пропорции 2 : 3, что является наиболее схематичным приближением к золотому сечению.

Ведь как раз на водоразделе 2 : 3, между концом второй и началом третьей части пятиактного фильма, лежит основная цезура фильма: нулевая точка остановки действия.

Даже точнее, ибо тема мертвого Вакулинчука и палатки вступает в действие не с третьей части, а с конца второй, добавляя недостающие 0,18 к шести очкам остающейся части фильма, что дает в результате 6,18, то есть точную пропорцию, отвечающую золотому сечению. Так же смещены в аналогичную пропорцию точки цезур — перелом ОВ по отдельным частям фильма.

Но, пожалуй, самое любопытное во всем этом то, что закон золотого сечения в "Потемкине" соблюден не только для нулевой точки движения, — он же одновременно верен и для точки апогея. Точка апогея — это красный флаг на мачте броненосца. И красный флаг взвивается тоже… в точке золотого сечения! Но золотого сечения, отсчитанного на этот раз от другого конца фильма — в точке 3 : 2 (то есть на водоразделе трех первых и двух последних частей — в конце третьей части. При этом с захлестом же в четвертую, где флаг фигурирует еще и в начале четвертой части).

Таким образом, в "Потемкине" не только каждая отдельная часть его, но весь фильм в целом, и при этом в обоих его кульминациях — в точке полной неподвижности и в точке максимального взлета, — самым строгим образом следует закону золотого сечения — закону строя органических явлений природы (Думаю, что особенность трагедии, стремящейся, как мы указали выше, именно к пятиактному строю, связана с этим же фактом: естественность членения материала пяти актов в наиболее органические пропорции 2 : 3 и 3 : 2 в данном случае выражаются целыми актами. — Прим. Эйзенштейна). (С.Эйзенштейн "Избр. пр-ния в 6 томах" т.3. стр. 49-56).

Из статьи "Наш "Октябрь" (1928г.):

"Если над предыдущим периодом (периодом съемки фильма "Броненосец "Потемкин" — XANDROV) довлел материал, вещь, сменившие "душу и настроение", то последующий этап сменит показ явления (материала, вещи) на вывод из явления и суждение по материалу, конкретизируемые в законченные понятия.

Кинематографии пора начать оперировать абстрактным словом, сводимым в конкретное понятие...

Период возни с материалом был периодом осознания монтажного куска как слова, иногда — буквы.

"Октябрь" в некоторых частях своих пробует делать следующий шаг, пробует подыскать речь, строем своим уже целиком отвечающую подобной словесности.

Сферой новой кинословесности, как оказывается, является сфера не показа явления, ни даже социальной трактовки, а возможность отвлеченной социальной оценки.

В примитивах — это линия арф и балалайки. Дискредитирование богов. "За что боролись" — над грудами оптом заготовленных георгиевских крестов. Корниловская реставрация. Развенчание Зимнего дворца — "морального" его разгрома в штурме и т.д.

Прием оказался на первых порах связанным с элементами зубоскальскими и работает пока в области обрисовки "противника"...

Нащупав, что такое слово, образ, речевой фрагмент киноязыка, мы можем теперь начинать ставить вопрос о том, что и как кинематографически выразимо.

Это будет сфера изложения понятия, освобожденного от сюжета, от примитива: "любовь, как я люблю". "усталость — усталый человек".

Это будет искусство непосредственной кинопередачи лозунга. Передачи столь же незасоренной и прямой, как передача мысли квалифицированным словом...

"Капитальный" этот труд будет делаться по "либретто"... К.Маркса и будет называться —

"КАПИТАЛ" (С.Эйзенштейн "Собр. соч. в 6т." т.5, М. Искусство, 1968г., стр. 33 - 35.);

Из доклада на Всесоюзном творческом совещании работников советской кинематографии (8-13 января 1935г. Москва):

"Каковы же были основные установки этого первого периода 1924-29гг.? ...факт, что акцент, что центр тяжести исканий тогда находился над проблемой сопоставлений, на монтаже, — очевиден. Дальше, дело шло тем путем, что процесс сопоставления в киномонтаже вообще стал в центр внимания и мною была предложена такая формулировка, что сам ход сцеплений, сам процесс смены кадров может становиться якобы содержанием картины, т.е. то что мы тогда называли интеллектуальным кино, где сам процесс хода смен и измерений может служить (поскольку он был несколько абстрактен) произведению для того, чтобы воплощать абстрагированные понятия. Это была, пожалуй, последняя точка, до которой монтажная концепция могла дойти. Тут речь идет об общей концепции, которая была популярной тогда. На мою долю выпало эту тенденцию заострить до предела. До последней точки.

Чем же было интеллектуальное кино, о котором мне приходится говорить, потому что о нем говорят, как о некой норме, якобы (якобы! — XANDROV) сохранившей некоторую актуальность и сбивающей целый ряд людей на подобные работы. Во-первых, нужно очистить это понятие изнутри. Дело в том, что в порядке вульгаризации под определение интеллектуальное кино старались подводить любой фильм, лишенный эмоциональности! Когда появлялся какой-либо бредовый фильм, то непременно говорили, что это — фильм интеллектуальный. Между тем в действительной практике есть лишь всего лишь отдельные места в картине "Октябрь", в которых имеются практические наметки на те возможности, интеллектуального построения путем кино, которые тогда выявились, как некоторая теоретическая возможная разновидность...

Эта устремленность идет чрезвычайно отчетливо в ногу с другой тенденцией, характерной для того же периода: отрицанием образности и образа, тесно связанной с конструктивистской эстетикой...

Нам казалось, что человеческий образ и образ его действия целиком может быть замещен... экранизированным образом мысли...

Формально дальше интеллектуального кино по линии этих тенденций — итти некуда. Формулировки в отношении его высказались летом 1929г. Что же с ними и с самими мыслями об интеллектуальном кино делается дальше? ...Я, собственно говоря, от односторонности моих прежних позиций давно далеко отошел..." (Сб. "За большое киноискусство" М., Кинофотоиздат, 1935г., стр. 24 - 28).

Вяч.Вс.Иванов о С.М.Эйзенштейне

Вяч.Вс.Иванов (Вячеслав Всеволодович)

"Очерки истории семиотики в СССР" М., Наука, 1976г.

стр. 146

В эстетических исследованиях Эйзенштейна с той точки зрения, которую в современных терминах можно назвать семиотической, детально исследовано соотношение между образом (соответствующим означаемому в семиотике) и изображением (соответствующим означающему) (т.е. — внутризнаковое соотношение — XANDROV). При этом всякий раз Эйзенштейн исследует взаимоотношение образа и изображения (т.е. — ЗНАКА, по Соссюру — XANDROV) с обозначаемыми предметами (денотатами) и идеями (концептами). Характер этих взаимоотношений вытекает из теории выразительности: необходимость достижения максимального воздействия произведения на человека, его воспринимающего, часто требует несовпадения образа (т.е. — означаемого — XANDROV) с изображением (т.е. — означающим — XANDROV), изображения (т.е. — означающего — XANDROV) с денотатом (т.е. — обозначаемым — XANDROV) и. т.п. Различные возникающие при этом возможности были отдельно изучены Эйзенштейном. Согласно Эйзенштейну, лейтмотив в каждом из его фильмов, пронизанных сквозной темой, дается трояким способом: предметным изображением, возгласом и титром.

Эти три типа показа темы соответствуют трем ступеням представлений предмета. Первая из них — такая, которая не отделена от видимости самих предметов. В качестве иллюстрации в одной из своих заметок Эйзенштейн упоминает философов из академии Лапуты, в "Путешествиях Гулливера" у Свифта, изъяснявшихся с помощью демонстрации предметов. Вторая стадия, по Эйзенштейну, характеризуется "полуосвобожденностью от чувственного комплекса", связанного с предметом; этот "звукокомплекс" Эйзенштейн сравнивает с диспутом буддистов, во время которых исследовалось соотношение предмета и имени (здесь — имени т.е. иконического ЗНАКА этого предмета? — XANDROV). Наконец, титры соответствуют "чистой абстракции — депиктографированному начертанию" т.е. начертанию, свободному от изобразительности (т.е. — условному ЗНАКУ? — XANDROV)...

стр. 147

Эволюцией знаков-символов, возникающих из конкретных изображений, Эйзенштейна заинтересовала очень рано...

Преобразование означающей (внешней) стороны письменного знака, становящейся все более условной, обычно связано с тем процессом, который Эйзенштейн детально прослеживает в "За кадром" и других своих работах тех же лет. Речь идет о том, что в семиотических терминах может быть названо превращением знака-изображения (icon) или указателя (index) в знак-символ (symbol).

Для всякого знака характерным является двусторонность, то есть наличие внешней (означающей) стороны (написания в письменном языке, звучания в устном языке), соотнесенной со значением — концептом (а вот здесь у Иванова — "концепт" есть не внешняя к знаку — "идея", как чуть раньше, а — значение т.е. означаемое как часть двустороннего знака! — XANDROV) и с некоторым предметом (или чаще всего классом предметов) — денотатом. Связь между означающей стороной знака, с одной стороны, и значением (здесь — означаемым. — XANDROV) и денотатом, может быть различной. В знаке-изображении (например, на картине в предметной живописи) означающая сторона воспроизводит денотат (хотя бы частично); знак-указатель, например, стрелка, показывающая, куда идти, ограничивается сигналом, указывающим на предмет. Наконец, для знака-символа (например, для большинства слов языка) характерна полная условность связи между означающей стороной, значением и денотатом (Это точка зрения Уитней; у Соссюра, как мы знаем, условна т.е. произвольна только связь означаемого с означающим на стадии означивания, а связь означаемого ("значения" — у Иванова) с обозначаемым (денотатом) у Соссюра вовсе не условна, см. разъяснение Н.Слюсаревой на эту тему — XANDROV).

Интересовавшие Эйзенштейна знаки-символы иероглифической письменности обычно проходили путь развития от наиболее прямой (изобразительной) связи начертания и значения к наиболее окольной — условной.

Эволюция знаков-изображений, становящихся знаками-символами, имеет место не только при превращении рисунков-пиктограмм в стилизованные иероглифы-символы и при грамматикализации, когда самостоятельное слово становится грамматическим знаком (т.е. входит в контекст мысли-предложения? — XANDROV), но и при развитии ритуалов и социальных институтов.

С этой точки зрения изучен процесс развития конкретного ритуального символа-знака неба, солнца, грома или быка (конец стр.147), становящегося позднее синтаксическим знаком особой социальной функции — царем (архаические ритуалы, связанные с символикой царской власти, реконструированы Эйзенштейном в его последнем фильме)...

стр. 149

Потеря изобразительности, являющаяся, следовательно, результатом развития в одном и том же направлении в самых различных системах знаков, интересовала Эйзенштейна в особенности тогда, когда она была связана с соединением двух знаков в одном...

Часто об Эйзенштейне говорят как о теоретике, переоценивавшем роль монтажа в кино (R.Micha. Le cinema, art du montage? "Critique", 1951г.; C.Metz. Le cinema; langue ou language? "Communications", 1964г.) и распространившем этот принцип на все виды искусства (C.Metz. Essais sur la signification au cinema. Paris, 1968).

Но он сам отошел от крайностей своих ранних теоретических работ с их установкой на короткий монтаж в узком (технически-кинематографическом) смысле. В трактатах поздней поры, как и в статье "За кадром", им предшествующей, его занимает не только монтаж в общепринятом смысле, сколько синтаксис языка форм искусства (Э. "Избр. пр-ния", т.3:218), в частности, звукозрительный синтаксис кинематографа (Э. "Избр. пр-ния", т.3:474).

Здесь даже терминология совпадает с развившейся в самое последнее время семиотической, где под синтаксисом понимаются правила сочетания друг с другом каких-либо знаков, передающих определенное значение, будь то сочетание звуков в словах, слов в предложении, комбинации цветовых пятен на картине, иероглифов в иероглифической надписи или кадров в фильме. Первые десятилетия нашего века (века XX-го — XANDROV) характеризовались исключительным вниманием к синтаксису различных знаков как в искусстве (кубизм, дадаизм, монтажный кинематограф), так и в науке (дескриптивная лингвистика, метаматематика, логический синтаксис и т.п.) В этом смысле ранние фильмы Эйзенштейна с их подчеркнутой установкой на монтаж и соответствующие его теоретические декларации отвечали духу времени; позднее сам он видел признак юности в "осязаемости контрапунктического построения" в "Потемкине" (Э. "Избр. пр-ния", т.3:290).

Но для нынешнего семиотического подхода к произведениям искусства эстетические исследования Эйзенштейна представляют особый интерес не там, где он, следуя вкусам своего времени, занимался прежде всего синтаксисом как таковым, а там, где (как в статье "За кадром") Эйзенштейн синтаксис превращал в средство изучения семантики, что находит соответствия в работах по логической семантике. Эйзенштейн исследовал, как синтаксическим (конец стр.149) сочетанием двух изображений (например, двух пиктограмм или иероглифов) передается "графически неизобразимое". Этот принцип Эйзенштейн считал основным и для иероглифики задуманного им интеллектуального кино, которое отошло бы от фотографической изобразительности...

стр. 152

Оригинальность идеи Эйзенштейна заключается именно в выдвижении на первый план тех черт естественных языков, которые (в соответствии с идеей "Основной проблемы") не укладываются в рамки логики...

По мере того, как семиотика "во втором поколении" от изучения логических знаков начинает переходить к знаковым системам и текстам иных типов, становится ясным значение идей Эйзенштейна, обнаружившего черты, существенные для структуры знаков этих систем...

Для Эйзенштейна существенным было то, что при монтаже, то есть при соединении в синтаксической последовательности двух знаков-изображений (иероглифов или кадров кино), каждый из которых может соотноситься с конкретными предметами (денотатами этих знаков), они в сочетании друг с другом становятся ("становятся" — это только в мыслях-предположениях Эйзенштейна, ибо дальше социальной иронии, типа сочетания "богов", да меньшевиков с балалайками, дело у него, по его собственному признанию, так и не пошло — XANDROV) сложным абстрактным символом, соотносящимся с новым концептом, но не с этими денотатами...

стр. 154

Продолжая исследовать соотношение между изображением (по Иванову — означающим — XANDROV) и образом (по Иванову — означаемым — XANDROV), Эйзенштейн обращает внимание на разные воды связей между ними (вспомним, что у Соссюра связь между ними произвольна — XANDROV). По мере того, как интерес к монтажу в узком смысле, то есть к соединению нескольких кадров, у него сменился наблюдением над структурой каждого из кадров, на смену монтажного ("монтажного" вообще или "узко-монтажного"? — XANDROV) понимания образа приходит пластическое. Теперь и в соединяемых монтажом (как во фразе "Боги" в "Октябре") Эйзенштейн ищет то общее, что позволяет свести их в единый пластический образ (семиологическая чушь! а раньше не искал? — XANDROV).

Различие и взаимопроникновение идеи обобщающего образа и изображения Эйзенштейн поясняет на примере индийской (конец стр.154) миниатюры, изображающей сонм дев, несущих бога Вишну. Изображение несущих бога Вишну девушек предает идею перенесения благодаря тому, что их очертания складываются в силуэт слона.

стр. 156

Двойной экспозицией, сходной с образом слона на этой миниатюре, Эйзенштейн в своих ранних фильмах (например, в сцене "Гармошка" и других из "Стачки") увлекался, как он сам пишет, в "Монтаже", отчасти под влиянием принципов кубизма, но за ними, однако, уже представлялась двуплановость всякого явления, сквозь которое, как бы второй экспозицией, просвечивает обобщение его содержания (Э. "Избр. пр-ния", Т 2:456).

стр. 158

Теория образа (именно — "образа", а не ЗНАКА — XANDROV) у Эйзенштейна предполагает не только умение отделить конкретное изображение (означающее в семиотическом смысле) от стоящего за ним абстрактного (а если ЗНАК — иконичен, как в большинстве кинокадров, за исключением титров? — XANDROV) обобщенного образа (означаемого в семиотическом смысле), но и умением отделить идею изображения (а это что такое — "идея означающего"? т.е. в ЗНАКЕ налицо триединство: означающее, идея означающего и означаемое-концепт?— XANDROV) от данного конкретного изображения (как это? как это? как отделить "идею означающего" от самого означающего — XANDROV). Эйзенштейн считал очень важным развитие зрителя, при котором у него возникло бы общее представление об изображении (что значит: "общее представление об изображении"? ведь изображение (означающее) дается зрителю де факто, может речь идет об индивидуальном "довоображении" зрителем того изображения, которое он видит на экране? — XANDROV) и знака вообще (sign-token и sign-type в современной семиотической терминологии) в отличие от частного знака (sign-event). Рассказывая в своем дневнике о случае, когда в деревне и фотографии принимаются за икону, Эйзенштейн замечает: "представление об изображении вообще у них не существует раздельно от частного случая изображения, имеющейся в их обиходе — иконы (Дневник Эйзенштейна, т.IV, стр. 120-121).

Вяч.Вс.Иванов

"Избранные труды по семиотике и истории культуры в 2 т."

(Знаковые системы, Кино, поэтика)

(М,. Изд. Школа "Языки русской культуры", 1998г., т.1)

стр. 242

"В эстетических исследованиях, которые можно смело назвать предсемиотическими, Эйзенштейн детально исследовал соотношение между образом (отвечающим означаемому в семиотике) и изображением, отчасти соответствующим означающему. Эйзенштейн всякий раз изучает взаимоотношение образа и изображения с обозначаемыми предметами (денотатами) и соответствующими представлениями и понятиями"(ср. с тем же абзацем в его же работе "Очерки истории семиотики в СССР", стр.146).

стр. 244

(по поводу разбора Эйзенштейном миниатюры "райских дев, переносящих бога Вишну" Э. Избр. пр-ния", Т.2 стр.54)

"Идеей было перенесение. Образом было царственное перенесение. Средством была метафора"

стр. 244

Потеря изобразительности интересовала Эйзенштейна в особенности тогда, когда она была связана с соединением двух знаков в один. В той же статье "За кадром", на примере второй категории иероглифов (хой-и "совокупных") Эйзенштейн показывает, как путем монтажа совершается переход от изображения предмета к передаче понятия (2, 284-285). Его интересовало, как синтаксическим сочетанием двух изображений (например, пиктограмм или иероглифов, еще сохраняющих черты рисунка) передается "графически неизобразимое". Этот принцип Эйзенштейн считал основным и для иероглифики задуманного им интеллектуального кино, которое отошло бы от фотографической изобразительности (т.е. перестало бы быть кинематографом! Это и задумал Эйзенштейн?! — XANDROV). Поэтому эту программу Эйзенштейна конца 1920-х годов следует считать предельным вызовом официальному "позитивистскому реализму" (термин, употребляемый в той же статье "За кадром"). К принятию подобной программы развития кино (это было бы уже не кино, а литература! Как это не понимает В.Иванов?! — XANDROV) не был готов и европейский авангард, при всей крайности (конец стр. 244) экспериментов редко посягавший на изобразительное начало: в сюрреализме, тогда особенно популярном и от Эйзенштейна далеком, характер изображений сдвигался в сторону символики подсознательного, но не терял от этого в своей изобразительности (эта линия позднее и была продолжена в кино Тарковским, который противостоял Эйзенштейну, настаивая на необходимости изображения сна или призрака* с той же ощутимой конкретностью, что и в реалистических сценах).

Примечание:

…на необходимости изображения сна или призрака* — Как известно, "расхождение А.Тарковского с С.Эйзенштейном (и не только с ним, а если угодно, и с самим Вяч. Вс. Ивановым, пусть и заочно) носило более принципиальный характер. Тарковский неоднократно повторял в различных вариациях одно и то же: "О языке кинематографа. Вы знаете, а он ведь своего языка не имеет. Он говорит с помощью тех средств, что позаимствовал у других искусств. Заимствовать, конечно, тоже надо уметь. Если это сделано талантливо, можно говорить о влиянии. А когда видишь, как это украдено, — просто воровство. Эйзенштейн относился к кадрам, как к иероглифам. Хрестоматийный пример: Керенский — балалайка. Навязанная идея. С тем, что кинематограф обладает собственным языком и его можно трактовать с позиций семиотики, как утверждает Лотман, я категорически не согласен. Кино менее всего обладает языком — как музыка" (Журнал "Дружба народов", №1, 1989г., стр.231. Из выступления А.Тарковского перед зрителями).

——————

стр.248

Однозначность знака в интеллектуальном кино, о котором в то время мечтал Эйзенштейн, средствами искусства едва ли осуществима. Более того: если бы ему удалось сделать фильм (фильм? Никак по определению! — XANDROV) с теми однозначными символами (символ многозначен — XANDROV), которые он в то время конструировал в соответствии с сиюминутными (и для следующих поколений необязательными или им прямо противоположными) задачами, то скорее всего это произведение не могло бы пережить время. Лучшее в фильмах Эйзенштейна связано именно с той многозначностью, которая в искусстве (даже и вопреки воле создателя произведения) обычно остается и служит залогом его длительного воздействия во времени. Зритель сегодняшнего дня может не вкладывать в барочный образ Христа в монтажной фразе "Боги" того значения, которое бы его объединило с нивхским идолом, но от этого культурно-историческая ценность монтажной фразы "Боги" не теряется именно благодаря ее многозначности (она может говорить не о гибели богов, как ее трактовал в постанализах Эйзенштейн, а о вездесущности и постоянном трансформировании религиозной идеи в разных культурах; в последнее время предложены и другие чтения, опирающиеся на социологические ассоциации, характерные для фильмов 1970-х годов.

стр. 257

Не было ничего более чуждого эстетике Эйзенштейна, чем иллюзорная изобразительность (2, 271). Он неустанно подчеркивал, что образ (в частности, в кино) может и часто должен быть отличен от изображения. Он ссылался на тогда еще сравнительно малоизвестного Серена Кьеркегора*, описывавшего картину, где образ могилы Наполеона передавался изображением двух деревьев и пустым

Примечание:

...малоизвестного Серена Кьеркегора* — Кьеркегор Серен (1813 - 1855) — датский религиозный философ, предшественник экзистенциализма. Испытал на себе влияние нем. романтизма, К. впоследствии выступил как против романтического умонастроения, к-рое он называет "эстетическим", так и так и против философии нем. идеалистов, гл. обр. Гегеля. К. считает Гегеля главой школы спекулятивных философов, к-рые рассуждают с т. зр. всеобщего — человечества, народа, государства, исключают онтологическое* значение личностного начала. Последнее, по К., невозможно понять с позиций философии, к-рая за исходный пункт принимает об-во, как это имело место у Гегеля, ибо при этом теряется самое существенное, что составляет основу личности — ее экзистенция... (Философский словарь)

...исключают онтологическое* — (греч. ontos — сущее и logos — учение, слово) — Под О., или "первой философией", в домарксистской философии понималось учение о бытии вообще, бытии как таковом, независимом от его частных видов. В этом смысле О. равнозначна метафизике — системе умозрительных всеобщих определений бытия.... Термин "О." принадлежит нем философу Р.Гоклениусу (1613)... (Там же)

——————

Чтобы понять причину невообразимой терминологической сумятицы, царящей в киносемиотических размышлениях Вяч.Вс.Иванова, нам придется дать два варианта одного и того же фрагмента из исследований Вячеслава Всеволодовича, которые разделяют 22 года:

Из работы: "Очерки по истории семиотики в СССР", 1976г.:

"В эстетических исследованиях Эйзенштейна с той точки зрения, которую в современных терминах можно назвать семиотической, детально исследовано соотношение между образом (соответствующим означаемому в семиотике) и изображением (соответствующим означающему). При этом всякий раз Эйзенштейн исследует взаимоотношение образа и изображения с обозначаемыми предметами (денотатами) и идеями (концептами) (стр. 146).

Из работы: "Избранные труды по семиотике и истории культуры", 1998г.:

"В эстетических исследованиях, которые можно смело назвать предсемиотическими, Эйзенштейн детально исследовал соотношение между образом (отвечающим означаемому в семиотике) и изображением, отчасти (только —"отчасти! — XANDROV) соответствующим означающему. Эйзенштейн всякий раз изучает взаимоотношение образа и изображения с обозначаемыми предметами (денотатами) и соответствующими представлениями и понятиями" (стр. 242).

А вот еще одно — третье: "Не было ничего более чуждого эстетике Эйзенштейна, чем иллюзорная изобразительность (см. Э. Избр. пр-ния, т.2, 271). Он неустанно подчеркивал, что образ (в частности, в кино) может и часто должен быть отличен от изображения" (Вяч. Иванов "Избранные труды по семиотики и истории культуры" М., Изд. Школа "Языки русской культуры", 1998г., стр. 257).

Все дело в том, что, как многие теоретики, Вячеслав Всеволодович путает ОБРАЗ со ЗНАКОМ. А это недопустимо, ведь ОБРАЗ (ОБРАЗЫ) формируется в голове-уме на основе чувственно воспринимаемых, т е. находящихся вне головы-ума — ЗНАКОВ. Всем известно, что Фердинанд де Соссюр изучал именно ЗНАКИ, и его терминология, соответственно, относится к ЗНАКАМ. Применять же эту терминологию к ОБРАЗАМ значит обречь себя не только на терминологическую неразбериху, но и как следствие на ложные теоретические выводы в процессе своего исследования, что постоянно и демонстрирует Вяч.Вс.Иванов.

* * *

Р Якобсон (1896 - 1982) — лингвист, литературовед, представитель школы структурализма, один из основателей Пражского лингвистического кружка, профессор Гарвардского университета, член многих академий мира:

стр. 25."Мы ленивы и нелюбопытны". Приговор поэта все еще остается в силе.

Мы присутствуем при становлении нового искусства. Оно развивается не по дням, а по часам, сбрасывает с себя влияние старших искусств и даже само в свою очередь начинает воздействовать на них…

Скоро первые десятилетия существования киноискусства "отойдут в историю". Например, по свидетельству одного специалиста, от французских фильмов, снятых до 1907 года, кроме первых фильмов Люмьера, практически ничего в нашем распоряжении не осталось.

Но разве кино особый вид искусства? Кто же тогда является его специфическим героем? Какому материалу придает оно форму?

Советский кинорежиссер Л.Кулешов справедливо утверждает, что кинематографическим сырьем является сама действительность. Несколько раньше французский режиссер Л.Деллюк заявлял, что человек в фильме просто деталь, просто частица материи мира. Но с другой стороны, любое искусство имеет дело со знаками, и для кинодеятелей (конец стр. 25) знаковая природа киноэлементов (единиц)не является секретом — ракурс должен восприниматься как знак, как буква, подчеркивает тот же Кулешов. Вот почему в кинодискуссиях вновь и вновь фигурируют в метафорическом смысле понятия не только киноязыка, но даже кинопредложения с субъектом и предикатом, придаточного кинопредложения (Б.Эйхенбаум), именных и глагольных единиц в фильме (А.Беклер)

Есть ли противоречие между следующими утверждениями: кино имеет дело с непосредственно с реальными предметами и кино оперирует со знаками. Некоторые исследователи положительно отвечают на этот вопрос, а поэтому считают второе утверждение неверным и, ссылаясь на знаковую природу искусства, не относят кинематограф к таковым. Но это противоречие было разрешено еще святым Августином. Этот гениальный мыслитель V века, тонко различавший вещь (res) c одной стороны, и знак (signum) — с другой, учил, что наряду со знаками, важнейшим свойством которых является значимость, существуют вещи, которые могут быть использованы в качестве знаков (св.Августин Аврелий (354 - 430) — христ. теолог и философ, признанный в православии блаженным, а в католичестве святым и учителем церкви, рассуждал об этом в сочинении "О христианской доктрине" — XANDROV). Именно такая звуковая или зрительная реальность, превращенная в знак, и образует специфическую материю киноискусства.

Об одном и том же человеке мы можем сказать, что он — "горбун" и что он — "длинноносый" или еще, что он "длинноносый горбун". Предмет наших высказываний во всех случаях один и тот же, но знаки — разные. В кино мы можем снять этого человека со спины — тогда будет виден его горб, затем спереди — чтобы показать его длинный нос, или в профиль — так, чтобы было заметно одно и другое. С трех названных точек зрения мы получим три реальности, три знака для одного предмета. Теперь воспользуемся тем, что в языке есть синекдохи, и скажем про нашего урода, что он просто "горб" или "нос". Подобно синекдохе в языке, в кино камера может снимать только горб или только нос. Pars pro toto — это основной метод, помощью которого в кино вещь превращают в знак. В этом отношении оказывается очень поучительной терминология, используемая в сценариях с указанием на "крупный", "средний" и "общий" планы. Фильм состоит из различных и различимых с точки зрения величины частей предметов и в то же самое время, также в отношении величины, из различных отрезков пространства и времени. Эти части преображаются и сопоставляются по принципу последовательности или сходства и контраста, т.е. фильм строится по принципу метонимии или метафоры* (по одному из двух основных способов строения фильма). Определение функции света в фотогении Деллюка и анализ кинодвижений и (конец стр.26) киновремени в соответствующих исследованиях Тынянова (См. Ю.Тынянов "Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977г. — XANDROV) наглядно показывают, что любое проявление внешнего мира на экране превращается в знак.

Собака не признает нарисованную собаку, потому что живопись в целом является знаком, перспектива в живописи — это художественный прием (как сказать! Точка перспективного схода взята из жизненного восприятия мира — XANDROV), художественное средство. Та же собака лает на собак, которых видит на экране (это отнюдь не факт!! — XANDROV), ибо в кино мы имеем дело с реальными вещами (глубочайшая ошибка!!! — XANDROV), но она не замечает монтажа и знаковой корреляции вещей (верно, но не только для межкадровых знаков, а также и для многочисленных внутрикадровых — XANDROV), которые видит на экране. Теоретик, оспаривающий право кинематографа называться искусством, не отличает фильма от движущейся фотографии (будто сама по себе фотоизображение — не изощренное знаковое поле — XANDROV), отказывается учитывать наличие монтажа и не принимает во внимание того факта, что в кино имеет место особая система знаков (ЗНАКОВ — меж- и внутрикадровых. — XANDROV). Он ведет себя так же, как человек, читающий поэзию, для которого слова кажутся лишенными смысла (в общем сравнение верно, но содержит резкий монтажный "крен", не учитывающий внутрикадровой смысловой, т.е. знаковой напряженности — XANDROV).

Число абсолютных противников кино постоянно уменьшается. Однако на их место приходят критики звукового кино. То и дело можно услышать высказывания типа; "Звуковое кино — это конец кинематографа", "оно существенным образом обедняет художественные возможности кино", "стиль звуковых фильмов — неприемлем" и т.д.

Критика звукового кино грешит в основном стремлением к преждевременным обобщениям. Она не считается с тем, что единичные явления в истории кино могут рассматриваться как явления временные, исторически строго ограниченные. Теоретики слишком поспешно включили отсутствие звука в комплекс структурных особенностей кино и теперь обижаются на то, что дальнейшее развитие кинематографа не укладывается в их формулы. Вместо того, чтобы сказать "тем хуже для теории", они повторяют обычное pro facta (лат. вместо фактов)…

стр. 31. Как только будет упрочен фонд поэтических средств и канонические примеры запечатлеются в умах настолько, что умение эпигонов манипулировать словами (речь у Якобсона о нарождающемся звуковом кино — XANDROV) будет восприниматься как нечто само собой разумеющееся, прорвется, как это обычно бывает , страсть ко всему прозаическому. Изобразительная сторона современных фильмов разрабатывается с большой тщательностью И именно поэтому кинематографисты стали так стремиться к сухому, трезвому, эпически приглушенному репортажу, именно поэтому они все чаще и чаще стали отказываться от кинометафор, от самодовлеющих комбинаций деталей. В то же время возрастает интерес к чисто сюжетным построениям, которыми еще недавно все чуть ли не демонстративно пренебрегали…

Намеренная небрежность, целенаправленная незавершенность и эскизность вследствие реакции на слишком утонченную отделку фильмов, на технику, попахивающую декоративностью, стали уже особым творческим методом (например, "Золотой век" гениального Бюнюэля). Дилетантизм становится массовым явлением… Но в истории искусства — и даже более того, в истории культуры, — положительная и прогрессивная роль таких художников не вызывает сомнений. Примеры? — Руссо — Анри или Жан-Жак".

Поле нуждается в отдыхе после обильного урожая. Уже несколько раз менялся центр киноискусства. Там, где были сильны традиции немого кино, звуковое кино с трудом прокладывает себе дорогу… (Сб. "Строение фильма" М., Радуга, 1984г., стр. 26 - 31 Статья Романа Якобсона "Конец кино?" написана в 1933г.).

Примечание:

...по принципу метонимии или метафоры*Разработка проблемы метонимии и метафоры в кино — основное достижение Якобсона в области киноведения, который развил и дополнил соответствующие положения о метафоре и метонимии в кино, развитые Тыняновым и Эйхенбаумом... Кино он отнес к разряду метонимических текстов. В одной из последних работ Якобсон писал: "Я имел возможность познакомиться с особенностями кинематографического искусства, которое по сути своей глубоко метонимично, то есть интенсивно и разнообразно использует игру смежностей. Для кинематографа того времени (1933 года. — М.Я.) особенно характерно отклонение в сторону очевидной метафоры. Последняя лучше всего иллюстрируется наплывом, в котором изображение, замещающее предшествующее, не смежно с ним, но сходно — например, проясняются контуры леса заводских труб, замещающие стирающееся изображение тайги. Эта азбука кинематографической техники позволяла улавливать ту несравненную игру смежностей (которая не следовала рабски клише пространственной близости и механической последовательности во времени), понимать ту провидческую игру, которая поражала нас в гениальных опытах Бестера Китона, Чарли Чаплина и Сергея Эйзенштейна" (Jakobson R., Pomorska K. Dialogues. Paris 1980, p. 126-127). Таким образом, Якобсон приходит к снятию слишком прямого противопоставления метафоры и метонимии в кино" (Прим. М.Ямпольского, стр.238 - 239).

—————

Из работы Р.Якобсона "Язык в отношении других систем коммуникации", Милан 1970г. (Цит. по: Р.Якобсон "Избранные труды" (М., Прогресс 1985):

стр. 320. "Хотя среди всех сообщений, используемых при человеческой коммуникации, речевые сообщения играют доминирующую роль, мы все равно должны принимать во внимание и остальные виды сообщений, употребляемых в человеческом обществе, и исследовать их структурные и функциональные особенности, не забывая, однако, что для всего человечества первичным средством коммуникации является язык и что такая иерархия коммуникативных средств необходимо отражается и на всех остальных, вторичных типах сообщений, предаваемых человеком, и вызывает того или иного рода зависимость этих сообщений от языка, и в частности от владения языком и от его использования для сопровождения или объяснения любых других сообщений. Каждое сообщение состоит из знаков; соответственно наука о знаках, называемая семиотикой, занимается общими принципами, лежащими в основе структуры всех знаков, с учетом их использования в составе сообщений и характера этих сообщений, использующих эти разные типы знаков. Семиотика, которую предвидели философы XVII-XVIII вв. и основы которой были заложены в конце 1860-х гг. Чарльзом Сэндерсом Пирсом и на рубеже XIX-XX вв. — Фердинандом де Соссюром (последний называл эту науку несколько иначе — semiologie), сейчас в разных странах переживает процесс стремительного и бурного развития.

стр. 321. Согласно доктрине стоиков, суть знаков, и особенно языковых знаков, лежит в неотъемлемо присущей им двусторонней структуре, то есть в нерасторжимом единстве непосредственно воспринимаемого signans означающего и подразумеваемого, понимаемого signatum означающего (соответствующие термины являются традиционными латинскими переводами исходных греческих терминов). Несмотря на производившиеся как в древние, так и в новейшие времена попытки ревизии этих понятий или по меньшей мере изменения хотя бы одного элемента из тройки signum, signans, signatum, предложенная более двух тысяч лет назад модель знака остается самой прочной и надежной основой для современных все более углубляющихся и расширяющихся семиотических исследований. Многообразные типы отношений между signans и signatum все еще остаются обязательным отправным пунктом любой классификации семиотических структур при условии, что исследователю благополучно удастся избежать двух в равной мере опасных (конец стр.321) заблуждений с одной стороны, попыток втиснуть любую семиотическую систему в лингвистическую схему без выявления специфики этой системы; с другой стороны, полного игнорирования общих свойств семиотических систем, которое может нанести только вред интересам сравнительной и общей семиотики.

Разделение знаков на индексные, иконические и символические которое Пирс предложил в знаменитой работе 1867 г. и продолжал развивать до конца своей жизни, на самом деле основывается на двух дихотомиях. Одна из них — это противопоставление смежности и сходства. Индексное отношение между signans и signatum зиждется на их фактической, существующей в действительности смежности. Типичный пример индекса — это указание пальцем на определенный предмет (а указание пальцем не предмет, находящийся за окном, за полем, за морем тоже — "смежность"? — XANDROV). Иконическое отношение между signans и signatum — это, по словам Пирса, "простая общность по некоторому свойству", то есть относительное сходство, ощущаемое тем, кто интерпретирует знак, например, картина, в которой зритель узнает (а если не узнает, то — не "смежность"? Что тогда — "сходство"? Странный критерий... — XANDROV) знакомый ему пейзаж. Для обозначения третьего класса мы сохраняем пирсовский термин "символ", несмотря на нежелательную вариативность (весьма "желательную" в искусстве! — XANDROV) и даже противоречивость значений, традиционно связываемых с этим термином; другие названия, используемые для обозначения того же понятия, представляются столь же неоднозначными. В противоположность фактической смежности между автомобилем, на который указывают пальцем, и направлением жеста указательного пальца и в противоположность фактическому сходству между автомобилем и его изображением или его схемой никакой фактической близости между существительным car "автомобиль" и транспортным средством, которое имеет такое наименование, вовсе не требуется. В такого рода знаке signans и signatum соотнесены без относительно к какой бы то ни было фактической связи*.

Примечание:

…фактической связи*Об этой "безотносительности" говорит и Соссюр, также предпочитающий избегать в данном случае термина — "символ", здесь с ним солидарен и Якобсон, но, на наш взгляд, оба они, мыслящие лингвистически, недооценили, что Пирс имел в виду символические (здесь — вариативные) ЗНАКИ именно в искусстве; хотя и в науке такие вариативные знаки в ходу; взять хотя бы слово — "диахрония": по этому поводу "Словарь иностранных слов" (М., Гос. Изд. иностранной и национальной литературы", 1954г.) дает следующую справку: "ДИАХРОНИЯ (греч. dicha — на две части и tome — сечение) — 1) последовательное деление целого на две части, затем каждой части снова на две и т.д.; 2) бот. вилообразное разветвление, напр., у плаунов". То есть не смежность (подходит ли здесь вообще примененный лингвистом Якобсоном термин — "смежность"?) "car" транспортному средству наиболее характерна для примера "символа", а, скажем, вариативное существительное — "одуванчик" в символическом смысле — "седой старик" или — "багряный убор" в символическом смысле — осенняя листва" или — "Марс" в символическом смысле — "бог войны". Складывается ощущение, что Ч.Пирс, отождествлявший семиотику с логикой, все ж таки был ближе многих к СЕМИОТИКЕ, в то время как Соссюр, Якобсон (при его несомненном интересе к знакам в искусстве) — лингвисты, СЕМИОЛОГИ, подмявшие СЕМИОТИКУ под СЕМИОЛОГИЮ, вот в чем все дело.

——————

Смежность между двумя составляющими компонентами символа "можно назвать приписанным (imputed) свойством", как удачно отметил Пирс в работе 1867г.

стр.330. Как лексические и грамматические тропы и фигуры, так и композиционные средства, регулирующие построение диалога и монолога, имеют близкие аналоги в выразительных приемах киноискусства, в котором демонстрация действий профессиональных актеров и статистов, занятых в фильме, а также определенная обстановка преобразуются — посредством режиссерской, операторской работы и монтажа (тропы кино) — в связное повествование.

Хотя картина и соперничает с повествованием на естественном языке, существует такой важный тип синтаксической структуры, который невыразим никакими средствами, кроме естественного или формализованного языка: это суждения общие и особенно суждения отождествляющие. Именно это преимущество обеспечивает могущество и главенство языка в человеческом мышлении и познавательной коммуникации".

Из работы Р.Якобсона "Лингвистика в ее отношении к другим наукам", 1970г. (Цит. по: Р.Якобсон "Избранные труды" (М., Прогресс 1985):

стр. 372. "Локк и Соссюр были правы: язык является центральной и самой важной из всех семиотических систем. Поэтому как отметил Леонард Блумфилд, "лингвистика вносит основной вклад в семиотику".

стр. 376. Сепир писал, что "фонетический язык первенствует над всеми другими типами коммуникативного символизма"; по мнению Э.Бенвениста "язык есть символическая система в чистом виде", а все остальные коммуникативные системы "производны от языка и предполагают его существование"...

Таким образом, предметом семиотики является коммуникация, осуществляемая посредством сообщений любого вида, в то время как предметом лингвистики является коммуникация, осуществляемая посредством сообщений на естественном языке. Тем самым, вторая из двух названных наук о человеке имеет более узкий предмет исследования, хотя в то же время любая человеческая коммуникация внеязыковой природы предполагает существование сообщений на естественном языке, но не наоборот.

стр.376. Вопрос о существовании и иерархии тех базисных функций , которые мы обнаруживаем в языке, а именно ориентации на такие компоненты речевого сообщения, как референт, код, адресант, адресат, их контакт или, наконец, само сообщение, должен быть распространен и на и на области других семиотических систем. В частности, сопоставительный анализ структур, характеризующихся преимущественной ориентацией на само сообщение (художественной функцией), или, иначе говоря, параллельное исследование разных видов искусства, литературы, музыки, живописи, балета, театра и кино, относится к наиболее насущным и перспективным задачам семиотической науки. Разумеется, анализ художественной литературы лежит в сфере непосредственных интересов и задач лингвиста и заставляет его обращать внимание на сложные проблемы поэзии и поэтики. Поэтику можно охарактеризовать как исследование поэтической функции языка и искусства слова, связанного с этой функцией, а также художественной функции семиотических систем вообще. Сопоставительное изучение поэзии и других искусств содружеством лингвистов и искусствоведов разного профиля стоит на повестке дня, особенно в связи с наличием речевого компонента в составе различных неоднородных образований типа вокальной музыки, драматического театра и звукового кино".

Из работы Р.Якобсона "Вопросы поэтики. Постскриптум к одноименной книге" 1973г. (Цит. По: "Р.Якобсон "Работы по поэтике" М., Прогресс, 1987г.):

стр. 80. Блаженный Августин полагал даже, что, тот, кто не разбирается в поэтике, вряд ли сможет стать толковым грамматиком.

К грубым ошибкам приводят и другие предрассудки, также объясняющиеся недооценкой современной лингвистики и ее задач. Так литературоведы уверены, что лингвистический анализ ограничивается узкими рамками фразы и, следовательно, не дает лингвисту возможности исследовать композицию стихотворения в целом, тогда как на самом деле одна из первостепенных задач лингвистической науки состоит сегодня именно в изучении дискурса (лат. discursus — рассуждение. — XANDROV).

Современных лингвистов в первую очередь интересуют семантические аспекты всех уровней языка, и если они пытаются описать "как сделано стихотворение", то значение этого стихотворения входит в исследование, как одно из составляющих целого. Таким образом, (конец стр. 80) литературоведы не правы, считая, что семантическое исследование поэтического стихотворения не входит в компетенцию лингвистики. Если стихотворение ставит вопросы, выходящие за пределы его словесной фактуры, мы — наука о языке знает тому немало примеров — попадаем в сферу действия семиотики (где, по мысли Соссюра-Якобсона, должна главенствовать лингвистика — XANDROV) науки более широкой, чем лингвистика, ведь последняя — это всего-навсего одна из основных частей (вот он — чисто соссюровский "круговорот мысли" — XANDROV) семиотики.

Наконец, ни одну разновидность человеческого языка, в том числе и поэтический текст, нельзя понять, не обратившись к "миру дискурса" (выражение Ч.С.Пирса*), иначе говоря, соотношению дискурса и условий его осуществления, и эта проблема не может оставить равнодушным исследователей, верных девизу: "Linguistici nihil a me alienum puto" (Ничто лингвистическое мне не чуждо. лат.). Лингвисты же испокон веков рассматривают даже такие компоненты дискурса, как слова, в соотношении с предметами (Wörter und Sachen) — слова и вещи.

Можно сказать, что поэтика — это лингвистическое исследование поэтической функции вербальных сообщений в целом и поэзии в частности. Хотя литературоведы приписывают лингвистам "считать поэтическое высказывание отклонением от нормы", на самом деле отклонение от нормы, случайное исключение на фоне тысячелетней истории науки о языке, это сама точка зрения наших литературоведов. Предмет занятий лингвиста , анализирующего поэтический текст, — "литературность", или, иначе говоря, превращение речи в поэтическое произведение и система приемов, благодаря которым это превращение совершается".

Примечание:

…к "миру дискурса" (выражение Ч.С.Пирса) — К замечанию Р.Якобсона, о том, что выражение "мир дискурса" принадлежит Ч.Пирсу, следует добавить цитату из самого Пирса: "В том смысле, в каком я употребляю термин Универсум (Universe), из него исключаются многие из тех так называемых "универсумов дискурса", о которых говорят Буль [An Investigation of the Laws of Thought, etc. P. 42, 167 ], Морган (DeMorgan) [Cambridge Philosophical Transactions. VIII. 380. Formal Logic, P. 37-38], и немало их последователей, но которые, будучи совершенно определяемыми, в настоящей системе смогли быть денотированы при помощи графов" (Ч.С.Пирс "Начала Прагматизма" СПб, АЛЕТЕЙЯ, 2000г., стр. 244).

——————

* * *

Р. Арнхейм (1904 - ?) — нем. киновед, гештальтпсихолог, культуролог:

"Принято говорить, что немые фильмы (подчеркнем: речь идет только о немых фильмах, хотя и там существовали вербальные титры — XANDROV) не выражают никаких идей и что им, в сущности, это и не под силу, поскольку язык играет в них очень незначительную роль. Если под идеями понимать отвлеченно сформулированные мысли, то их кино действительно не дает. Но такое идейное содержание не занимает большого места даже в литературе — в этом искусстве слова par excellence... В этом отношении между литературой и кино нет существенной разницы. В литературе для описания пользуются словами, в киноискусстве — зрительными образами. Выразительные средства и того и другого искусства не могут передать идею произведения в абстрактной форме

Многие выдающиеся произведения киноискусства доказывают , что эта особенность не лишает фильмы глубины. Так в "Золотой лихорадке" Чаплина есть незабываемая сцена, где Чарли, голодающий золотоискатель, варит, а затем съедает свои грязные, засаленные башмаки. Он расправляется с этим необычным блюдом с большим изяществом, соблюдая правила хорошего тона: сначала снимает передки, так что остается подошва с торчащими кверху гвоздями, напоминающая хребет рыбы, затем тщательно обсасывает каждый гвоздик, словно это куриные косточки, и, наконец, наматывает на вилку шнурки, как поступил бы с макаронами.

Контраст между бедностью и богатством воплощен с большой изобретательностью в своеобразном, графически четком и впечатляющем эпизоде. То же самое можно было показать иначе, так, как мы уже не раз видели: скудная пища бедняка и в следующем кадре — роскошный стол богача.

Однако в подобном решении режиссер отталкивался бы непосредственно от абстрактной идеи; это был бы штампованный прием, не способный произвести нужное впечатление и поэтому не обладающей никакой художественной ценностью.

Будь в этой сцене из "Золотой лихорадки" показан только голодный человек, жадно съедающий башмак, это была бы не больше чем гротескная пародия на бедность. Особое художественное достоинство и сила этой сцены заключены именно в том, что изображенная в ней нищета противопоставлена богатству весьма своеобразным и изобразительно ярким приемом уподобления причудливой трапезы голодающего застольной церемонии богача:

подошва башмака = костяк рыбы

гвозди = куриные косточки

шнурки = макароны

Зритель особенно остро чувствует контраст потому, что собственными глазами видит внешнее сходство этих различных вещей. В изобразительной трактовке "обеда" Чаплин проявил большую изобретательность. Элементарная, глубоко человечная тема (разница между жизнью впроголодь и жизнью в полном достатке) решена подлинно кинематографически — материальными (ЗНАКОВЫМИ — XANDROV) средствами...

Но даже в первых короткометражных фильмах Чаплин пользуется методом неожиданных ассоциаций между совершенно разными объектами. Например, Чарли, служащий в ссудной лавке (фильм "Ссудная лавка", 1916г., — XANDROV), осматривает принесенный в заклад будильник, словно врач пациента. Он выслушивает его через стетоскоп (биение сердца — тиканье часов) затем выстукивает молотком, делает все это очень старательно, с застывшим, серьезным выражением лица. Затем открывает консервным ножом заднюю крышку будильника (банка консервов — корпус будильника), вытаскивает пинцетом колесики и пружины и, наконец, бросает всю эту груду разрозненных частей в шляпу владельца, объясняя, что он не может принять в заклад эти часы. Сцена очень смешная, но, в сущности, она лишена всякого смысла, если только не согласиться с мнением одного из критиков, увидевшего в ней намек на психоанализ. Она построена на неожиданных сопоставлениях формы и назначения (будильник — ЗНАК, а ОБОЗНАЧАЕМОЕ — пациент. — XANDROV), внутренняя связь между которыми отсутствует. В сравнении консервной банки с будильником или биения сердца с тиканьем часов нет никакого подтекста. Все содержание подобного комического трюка сводится только к остроумному совмещению этих столь разных вещей (Ср. с русской народной сказкой про Лутонюшку, где мужики затаскивают корову на крышу избы, где выросла трава., а старуха носит сметану из погреба ложкой и пр. нелепости — XANDROV).

Прием выявления неожиданного формального сходства между вещами, объективно ничем не связанными, часто используется и в других областях искусства. Эстетическая прелесть рифмы или аллитерации состоит именно в подчеркнутом формальном сходстве слов (ЗНАКОВ — XANDROV), разнящихся по значениям. (Возможно, тем же можно объяснить и происхождение рифмы и аллитерации) К этому же приему прибегают прозаики, стремясь придать какому-то эпизоду особую выразительность. Несомненно, нечто подобное существует и в музыке. Вполне возможно, что более глубокое изучение вопроса этих связей привело бы нас к интересным открытиям (в области структурализма — XANDROV).

С другой стороны, это же характерно и для психологии продуктивного мышления. Внезапные изменения функции предмета или действия одинаково часто встречаются и в комических фильмах и в мыслительных процессах (!!! — XANDROV) и не менее редко — в анекдотических ситуациях. ...Примером может служить известный анекдот: обманутый муж обнаруживает в платяном шкафу своей спальни раздетого мужчину, который на вопрос о том, что он там делает, дает неожиданный ответ: "Вы не поверите, я жду автобуса". И здесь вся ситуация ("человек стоит в ожидании") перестраивается самым неожиданным образом. Разница лишь в том, что в анекдоте или комическом фильме отсутствует смысловая связь между двумя внешне сходными элементами (ЗНАКОМ и ложным ОБОЗНАЧАЕМЫМ — XANDROV), и именно это нас развлекает и смешит...

Изобретательность нужна художнику не только для воплощения абстрактных идей. Нередко остроумные находки применяются и для более удачного и впечатляющего изображения самого действия фильма. Например, девушка забеременела и хочет избавиться от ребенка. В первом кадре мы видим ее стоящей у наружной двери квартиры (дверь показана не целиком); полная женщина отворяет ее и впускает посетительницу, затем мы снова видим закрытую дверь; теперь уже на ней видна табличка: "Миссис Джонс. Акушерка" (показ ОБОЗНАЧАЕМОГО предшествует ЗНАКУ? — XANDROV)...

И, наконец, смысловое содержание кинематографической сцены, выходящее за пределы сюжета, далеко не всегда является идеей отвлеченной. В "Старом и новом" ("Генеральная линия" 1929г., реж. С. Эйзенштейн — XANDROV) крестьянка приходит к кулаку просить о помощи. Он поднимается с лежанки, садится, берет ковш, опускает его в кадку с квасом, зачерпнув, наполняет его почти до краев и выпивает до дна. Затем он отказывает женщине в ее просьбе и его голова снова лениво падает на подушку. В тот же момент нам показывают крупным планом ковш, с плеском падающий в кадку. Оба движения очень схожи. Но в сопоставлении нет подтекста (как посмотреть... — XANDROV). Здесь просто повторяется на другом материале как бы зрительная сущность главного действия — создается нечто вроде метафорического (образный ЗНАК — XANDROV) эха; такой прием весьма усиливает впечатление" (Р. Арнхейм "Кино как искусство", М. ИЛ., 1960г., стр. 117 - 125. Первое издание книги вышло в 1933г.).

* * *

А Базен (1918 - 1958) — французский критик и теоретик кино:

"Психоанализ пластических искусств мог бы рассматривать практику мумифицирования как основополагающий факт их генезиса. В основе живописи и скульптуры можно было бы обнаружить "комплекс мумии". Египетская религия, целиком направленная на преодоление смерти, ставила посмертную жизнь в прямую зависимость от материальной сохранности тела. Таким путем она удовлетворяла одну из исконных потребностей человеческой психологии — потребность защитить себя от времени. Смерть — это всего лишь победа времени. Искусственно закрепить телесную видимость существа — значит вырвать его из потока времени, "прикрепить его к жизни". Отсюда естественное стремление — в самой реальности смерти сохранить телесную видимость жизни. Первая египетская скульптура — это мумия, человеческое тело, обработанное едким натром. Но пирамиды т лабиринты не были достаточной гарантией против нарушения святости гробницы; нужно было принимать дополнительные меры предосторожности. Поэтому в саркофаг вместе с пищей для умершего клались глиняные статуэтки — нечто вроде запасных мумий на случай, если сама мумия будет уничтожена. Здесь перед нами раскрываются религиозные истоки скульптуры, ее первоначальная функция: спасти существование путем сохранения внешнего облика. И вне всякого сомнения можно рассматривать как противоположное выражение того же стремления статуэтку медведя, пронзенную стрелами, найденную доисторического человека, эту ритуальную замену реального животного изображением с целью сделать удачной будущую охоту.

Известно, что параллельное развитие искусства и цивилизации освободило пластические искусства от их магических функций (Людовик XIV не требует, чтобы его мумифицировали, он удовлетворяется портретом Лебрена). Но оно могло только сублимировать в соответствии с требованиями логической мысли неистребимую потребность остановить время. Ныне никто уже не верит в онтологическое* тождество модели и портрета, но мы допускаем, что портрет помогает нам помнить о человеке и спасать его таким образом от второй — духовной смерти. Более того, создание изображений освободилось от всякого антропоцентрического утилитаризма. Теперь уже речь идет не о посмертной жизни человека, но, в более общем плане, о создании идеального мира, подобного реальному, но обладающего автономным существованием во времени. "Какая пустая вещь живопись!" (Паскаль), если только мы не сумеем различить за нашим нелепым восхищением исконное желание победить время посредством сохранения нетленности формы! Если история пластических искусств связана не только с их эстетикой, но и с их психологией, то она предстает перед нами главным образом как история правдоподобия или, если угодно, история реализма...

Споры о реализме в искусстве проистекают из этого недоразумения из смешения эстетики и психологии, истинного реализма, который есть не что иное, как потребность выразить конкретное и одновременно существенное значение мира, и реализма ложного, стремящегося обмануть глаз (а также и разум) иллюзорной похожестью форм. Вот почему средневековое искусство, например, по-видимому, не страдает от этого конфликта; откровенно реалистическое и вместе с тем высокоодухотворенное, оно не ведало того драматического противоречия, которое возникло в результате технических открытий. Перспектива была первородным грехом западной живописи (Однако же как раз Леонардо, сторонник перспективной живописи, писал о первенстве передачи "страстей души" перед внешним правдоподобием — XANDROV).

Ньепс (француз Жозеф Нисефор Ньепс (1765 - 1833) получил в 1826-м году первый закрепленный световой рисунок — XANDROV) и Люмьер (Луи Люмьер (1864 - 1948) вместе с братом Огюстом (1862 - 1954) изобретатели и первые авторы-режиссеры-операторы кинематографа — XANDROV) взяли на себя искупление этого греха. Фотография, покончив с барокко, освободила пластические искусства от их навязчивого стремления к правдоподобию. Ибо живопись стремилась — по сути дела, тщетно — создать иллюзию реальности, в то время как фотография и кино оказались такими открытиями, которые окончательно и в самых его глубоких истоках удовлетворяют навязчивое стремление к реализму. Как бы ни был искусен художник, его творчество всегда несет на себе печать неизбежной субъективности. А потому изображение ставится под сомнение самим фактом присутствия человека. Самое главное при переходе от барочной живописи к фотографии заключено не в простом техническом усовершенствовании (кино еще долго будет отставать от живописи в передаче цвета), но в психологическом факте: стало возможным полностью удовлетворить нашу потребность в иллюзионном сходстве посредством механического репродуцирования, из которого человек исключен*. Решение было заключено не в результате, но в генезисе. Следовало бы, однако, изучить психологию второстепенных пластических жанров, таких, как снятие посмертных масок, потому что и в них присутствует автоматизм репродуцирования. В этом смысле можно было бы рассматривать фотографию как муляж, как снятие отпечатка с предмета посредством света.

Именно в XIX веке начинается действительный кризис реализма, кризис, который ныне породил миф Пикассо и который поставит под вопрос и формальные условия существования пластических искусств и их социологические основания. Освобожденная от комплекса правдоподобия, живопись предоставляет народу выискивать сходство, с одной стороны, в фотографии, с другой — в той живописи, которая подделывается под натуру.

Оригинальность фотографии по сравнению по сравнению с живописью заключается в том, что фотография по самой своей сути объективна. Недаром ведь сочетание линз, образующее "глаз" фотоаппарата и заменяющее человеческий глаз, называется "объективом. Впервые складывается такое положение, когда между предметом и его изображением не стоит ничего, кроме другого предмета. Впервые образ внешнего мира образуется автоматически, в соответствии со строгим детерминизмом и без творческого вмешательства человека ("образ... образуется" — эта тавтология не случайна, она есть ошибочный вывод из ложного хода мысли Базена. Вот если бы Базен знал, что "образ" существует только в голове, он бы понял, что между внешним "предметом" и его "образом" в голове человека -фотографа существует не только "другой предмет"- фотоаппарат, но и субъективные органы ощущений человека-фотографа и его волевой отбор элементов съемки, напр, ракурс, фокусность объектива, выдержка и т.д., т.е. и фотография (и кино, в том числе) субъективны по определению, а вовсе не объективны, как Базен считает — XANDROV).

Личное участие фотографа в этом процессе сводится к выбору, ориентации, "педагогическому" воздействию на феномен; как бы ни было оно заметно в конечном результате, оно входит в него совсем на иных (каких же?! — XANDROV) началах, чем личность художника. Все искусства основываются на присутствии человека, и только в фотографии мы можем наслаждаться его отсутствием (что ответили бы Базену нынешние фотографы-концептуалисты, у которых, как и у Пикассо, стремление к внешнему "автоматическому" калькированию предмета на пленке ли, на холсте ли —. только бездарное удвоение мира и вовсе не творческий акт? — XANDROV).

В этой связи кино предстает перед нами как завершение фотографической объективности во временном измерении. Фильм не ограничивается тем, что сохраняет предмет, погружая его в застывшее время, подобно тому как насекомые сохраняются в застывших каплях янтаря; он освобождает барочное искусство от его судорожной неподвижности. Впервые изображение вещей становится также изображением их существования во времени, и как бы мумией происходящих с ними перемен...

Эстетические возможности фотографии заключены в раскрытии реального...

Сюрреализм угадал возможности фотографической пластики, обратившись к ней для создания своей пластической тератологии (букв. науки об ужасном — XANDROV). Дело в том, что для сюрреализма эстетическая цель неотделима от механического воздействия изображения на наше восприятие. Логическое разделение между воображаемым и реальным имеет тенденцию к исчезновению. Каждый образ должен восприниматься как предмет, а каждый предмет как образ (вот и слипание тут как тут! — XANDROV). Фотография была поэтому излюбленной техникой сюрреалистов, поскольку она дает образ, который в то же время принадлежит к природе (мягко говоря, спорное утверждение! — XANDROV) — нечто вроде галлюцинаций, имеющих реальную основу ("реальная основа" и "реальный предмет" — не одно и то же! — XANDROV). Обратным результатом того же стремления является скрупулезная точность деталей, создающая в сюрреалистической живописи полную зрительную иллюзию" (А.Базен "Что такое кино?" М., Искусство, 1972г., стр.40 - 46. Статья "Онтология фотографического образа" 1945г.);

"В 1928 году искусство немого кино достигло зенита... Как в области пластического содержания кадра, так и в области монтажа кино располагало целым арсеналом средств, чтобы навязывать зрителю свою интерпретацию изображаемого события. К концу немого периода этот арсенал был полностью освоен. С одной стороны, советское кино довело до конечных выводов теорию и практику монтажа; с другой стороны, немецкая школа заставила пластику кадра (декорации и освещение) претерпеть все возможные насильственные превращения... Если суть киноискусства заключена в том, что способны добавить к изображаемой реальности пластика и монтаж, то немое кино — завершенное искусство... Сделанные нами только что выводы справедливы лишь при условии, что мы считаем выразительность кадра и монтаж сутью киноискусства. Однако эту общепринятую точку зрения скрыто поставили под вопрос еще в период немого кино такие режиссеры, как Эрих фон Штрогейм, Ф.-М. Мурнау или Р.Флаэрти. В их фильмах монтаж практически не играет никакой роли (ну-ну! уж и никакой... — XANDROV), если не считать чисто негативной (?1 — XANDROV) функции неизбежного отбора в слишком обильной реальности... Для этой разновидности киноязыка монтажный план отнюдь не служит семантической и синтаксической единицей; для нее значение плана определяется не тем, что он добавляет к реальности, но прежде всего тем, что он в ней раскрывает" (А.Базен "Что такое кино?" М., Искусство, 1972г., стр.80 - 85. Статья "Эволюция киноязыка" 1950-55гг.).

Примечание:

...не верит в онтологическое* — В комментарии к статье А.Базена "Онтология фотографического образа" в книге "Что такое кино?" (М., искусство, 1972г.) говорится:

"Онтология — термин, введенный в XVIII веке немецким мыслителем Х.Вольфом и обозначающий ту часть философских систем, где излагается учение о бытии, независимом от субъекта. Согласно Вольфу, "во всякой вещи определения, которые не зависят от другой вещи или друг от друга, составляют ее сущность", то есть образуют ее онтологию. Марксизм "последовательно проводит линию на снятие онтологии как обособленной части философии", полагая, "что никакие философские вопросы не могут решаться в чисто онтологической форме, то есть внутри обособленного и замкнутого учения об абстрактных, "чистых" определениях сущности бытия как такового вне и до исследования человеческой деятельности, общественной культуры, социальной природы познания и т.п." ("Философская энциклопедия", т. 4, М., 1967, стр. 142). Часто встречающееся у комментаторов и критиков Базена утверждение, что онтологией фотографического образа является документальность, несет в себе противоречие. Ибо если ставится вопрос об антологии предмета, то есть вопрос качествах, отделяющих этот предмет от других, то фотография как вещь документальная, лишь верно воспроизводящая предмет, не имеет права на собственную онтологию. Подобное снятие проблемы сущности представлялось бы самому Базену неприемлемым. Ниже, в этой же статье, он с сомнением относится к творческой практике сюрреалистов, которые, по мнению Базена, не видят различий между предметом и его изображением" (стр.348).

…из которого человек исключен* — Интересно, что на этом глубоко ошибочном "исключении человека из механического репродуцирования" еще в конце XIX века строили корыстный расчет фотоиздатели. Вот что пишет историк российской фотографии Сергей Александрович Морозов (1905 – 1983): "Издатели зачастую беззастенчиво присваивали труд фотографа. Так, в 1896 году Дмитриев (выдающийся русский фотограф Максим Петрович Дмитриев (1858 – 1948) — портретист, жанрист — XANDROV) составил альбом видов Нижнего (Нижнего Новгорода — XANDROV) и берегов Волги. Каково же было его удивление, когда в Москве появился такой же альбом, изданный Сытиным (крупнейший в России издатель-монополист Иван Дмитриевич Сытин (1851 – 1934) — выпускал календари, буквари, энциклопедии, научную, детскую, художественную литературу, газету "Русское слово", журнал "Вокруг света", сотрудничал с Л.Н.Толстым, т.е. входил в культурный слой общества) без разрешения и ведома автора снимков. Дмитриев обратился за защитой своего авторского права в суд. Поверенный Сытина выступил на суде с оригинальным доводом, он утверждал, что фотограф не автор своего произведения, что фотография не требует таланта, а единственный ее художник… солнце! Суд оставил иск Дмитриева без последствий" (С.Морозов "Первые русские фотографы-художники" М., Госкиноиздат, 1052г., стр.98).

Иными словами, спустя еще целых полвека, т.е. в 1945г., передовой французский искусствовед Андре Базен проповедовал то, что было ясно русскому фотографу в 1896г. Об этом факте следовало бы чаще напоминать нашим юным "авангардистам", прямо и слепо заимствующим свои теории из западных источников. Впрочем, сходную с базеновской позицию в начале 80-х годов занимал и культуркорифей Ю.М.Лотман (см. его исследование "Семиотика кино и проблемы эстетики" 1973г.)

——————

* * *

Ч. Моррис (1901 - 1978) — амер. философ, бихевиорист, прагматик:

"Эстетический знак — это изобразительный знак, который обозначает ценность" (Ч. Моррис "Наука, искусство и технология" 1939г.);

"Искусство — это язык для сообщения ценностей" (Там же);

"...использовать знаки вальютивно — это значит использовать знаки так, чтобы вызвать предпочтительное поведение в отношении некоторых объектов, потребностей, предпочтений, реакций или знаков" (Ч. Моррис "Знаки, язык и поведение" 1946г.);

"Знак... является выразительным, если факт его создания (production) сам по себе является для его интерпретатора знаком чего-либо о том, кто этот знак производит" (Там же);

"Изобразительный знак, взятый как таковой (in isolation), не может быть утверждением; и произведение искусства, понимаемое как изобразительный знак, не может быть "истинным" в семиотическом смысле слова" (Ч. Моррис "Эстетика и теория знаков", 1939г.).

О Чарльзе Моррисе —М. Корнфорт

(М. Корнфорт "В защиту философии" М., ИЛ, 1951г.)

Морис Корнфорт — английский философ, в его

книге на стр. 262 - 282 дается критика взглядов

Ч. Морриса на семиотические проблемы.

стр. 262. Ч. Моррис: "Эта книга (речь о "Signs, Language and Behavior", 1946г. — XANDROV) написана с точки зрения , впервые выраженной Чарльзом Пирсом и заключающейся в том, что для определения значения какого-либо знака "мы должны... определить, какие привычки он порождает". Знаки поэтому описываются и дифференцируются посредством тех склонностей к поведению, какие они вызывают у своих истолкователей. Этот подход является, в широком смысле слова, бихевиористическим..." (р. V).

стр. 264. "Знаки, — пишет Моррис, — отождествляются в рамках целеустремленного поведения" (р. 7).

стр. 266. Определение знака Моррисом таково:

"Если что- либо, например А, является подготовительным стимулом, который при отсутствии объектов-раздражителей, вызывающих последовательность реакций определенного типового поведения, выступает как причина склонности какого-либо организма реагировать при определенных условиях посредством последовательных реакций этого типа поведения, то это А является знаком" (Signs, Language and Behavior, p. 10./Знаки, язык и поведение, стр. 10).

стр. 265. "Подготовительным стимулом является всякий стимул влияющий на реакцию по отношению к какому-то другому стимулу".(стр. 8). Например, если, прежде чем вызвать у крысы шок от удара электрическим током, вы сначала звоните, то звонок выступает здесь как "подготовительный стимул"; опыты показали, что крыса подпрыгивает сильнее в том случае, если шок вызывается после того, как прозвенел звонок.

"Стимул" — это "любого рода физическая энергия, действующая на рецептор живого организма" (р.8).

"Источник этой энергии называется "объектом-раздражителем" (stimulus-object) (р.8).

Далее, "склонность к реагированию представляет такое состояние организма в данное время, что при определенных дополнительных условиях происходит нужная реакция" (р. 9).

"Последовательность реакций (response-sequence) — это ряд последовательно следующих друг за другом реакций, первый член которого вызывается объектом-раздражителем, а последний член является реакцией на этот объект-раздражитель как объект-цель..." (р.9). Например, поведение голодной собаки, которая видит кролика, бежит за ним, убивает и съедает его, представляет собой последовательность реакций.

Наконец, "типовое поведение" (behaviour-family) представляет любую группу последовательных реакций, которые вызываются сходными объектами-раздражителями и завершаются этими объектами, являющимися сходными целевыми объектами для сходных потребностей" (р.10).

стр. 269. "Индивид может употреблять знаки с целью информировать себя или других о том, что происходит, или о том, что должно произойти. Он может употреблять знаки, что бы установить — для себя или для других — предпочтительный статус в отношении чего-нибудь... Он может употреблять знаки для того, чтобы вызвать определенную реакцию — в себе самом или в других — по отношению к объектам или знакам... И, наконец, он может употреблять знаки для того, чтобы продолжать воздействовать на поведение, уже обусловленное знаками..." (р. 95).

* * *

С. Ожегов (1900 - 1964):

"ЗНАК,-а, м. 1) Метка, предмет, явление, которым обозначается, выражается что-нибудь. Знаки отличия (об орденах). Фабричный знак. Денежный знак (кредитный билет). Знак почтовой оплаты (марка). Знаки внимания (о чем-нибудь, чем обнаруживается внимательное отношение к кому-нибудь). Молчание — знак согласия. Дурной знак. Знаки препинания (точка, запятая и др.), 2) Сигнал. Передавать знаки рукой. В знак чего — обнаруживая, показывая что-нибудь. В знак дружбы. В знак протеста. Под знаком чего (высок.) — обнаруживаясь в чем-нибудь, под знаком чего-нибудь. Под знаком борьбы за мир. Прилагательное знаковый" (С.Ожегов "Словарь русского языка" М., Гос. изд. иностр. и нац словарей", изд.3, 1953г., стр. 202).

* * *

Д.Судзуки (1870 – 1966) — преподаватель, распространитель Дзен.

Дайсэцу Тайтаро Судзуки, профессор буддийской философии в Университете Отани в Киото. В молодые годы автор жил в качестве мирского ученика Буддизма в Энгакукее, большом монастыре Камакуры. Судзуки сначала преподавал в нескольких ведущих университетах Японии. Начиная с посещения Великобритании в 1936 году в качестве преподавателя (по обмену, он затем читал лекции в различных университетах Америки и Европы. Он также написал более ста работ о Дзене и Буддизме как на японском, так и на английском языках. В 1949 году был награжден императором Японии медалью за популяризацию японской культуры за рубежом.

Из книги "Основы Дзен-Буддизма" (1-й вариант 1914г., затем 1927 и т.д.)

стр. 70. Учителя Дзена — очень странные люди. Они никогда не дают вам того, так называемого "прямого ответа", который вы надеетесь от него получить. Однако все их ответы, фактически, являются самыми прямыми. Вся беда в том, что те, кто слышит эти ответы, воспринимают их далеко не прямым образом, а пытаются ограничиться только понятиями. Дзен и понятие — вещи несовместимые. Дзен не имеет дела с языком. Тот язык, который мы используем в данный момент, — это просто язык, не абстрактные понятия.

Некоторые ответы в Дзене могут показаться простым атоматическим повторением. Если, например, кто-то (конец стр. 70) спрашивает учителя Дзена: "Что такое Дзен?" — то он может услышать в ответ: "Дзен". "Что такое Будда?" — "Будда". "Что такое реальность?" — "Реальность". Кажется он подобно попугаю повторяет заданный вопрос.

Далее, если учителю скажут: "Учитель, я не понимаю того, что ты говоришь". Он ответит: "Я понимаю не больше тебя". И может также добавить: "Если ты действительно хочешь понять, спроси у стены, спроси у стола, спроси у себя самого — и ты получишь ответ".

Христианин, конфуцианин или таоист может спросить: "Что такое Тао или Бог?" Учитель может ответить: "Тао или Бог находятся по другую сторону забора". Здесь может возникнуть возражение: "Помилуй, дорогой учитель, ведь это не дорога, ведущая в город. Я ведь спрашиваю, что такое действительный абсолютный Тао или Бог". "А, — скажет учитель, ты имеешь в виду большую дорогу (тао), которая ведет прямо в Чаньань" (Чаньань был столицей Китая во время династии Тан. Сегодня это бы звучало вроде: "Все дороги ведут в Рим или в Вашингтон, Ди-Си"). Таким образом, он, как это может показаться, уклонится от ответа на заданный вопрос. Но дело в том, что желание знать уже само по себе является уклонением от той "большой дороги", и единственное, чего хочет учитель, — это то, чтобы вы вернулись на эту "большую дорогу", вместо того, чтобы все дальше и дальше уходить от нее в сторону.

Отсюда — его замечание: дорога непосредственно здесь.

стр. 73. В 1957 году в Мексике состоялась международная конференция по психоанализу, и меня пригласили рассказать ее участникам о связи Дзена с теорией и практикой психоанализа. Я, разумеется, не могу претендовать на то, что обладаю обширными знаниями в области психоанализа, психологии и психотерапии, но при всем при этом я сказал следующее:

"Вы, кажется, очень много говорите о страхе, неуверенности в завтрашнем дне, о свободе и спонтанности, а также о проблеме истинного "я". Если вы хотите знать, как ко всему этому относится Дзен, я скажу, что Дзен предлагает избавиться от всех чувств подобного рода — страхов, сомнений, неуверенности и тяжелых переживаний, — достичь истинной свободы от всех мещанских представлений, воображаемых страхов и т.п.

Дзен в состоянии дать вам эту свободу, но чтобы постичь Дзен и стать поистине свободным и творчески активным — или, выражаясь языком Библии, постичь истину, которая сделает вас свободными — вы должны будете выйти за пределы психологии. Выйти за пределы психологии — означает совершенно другой подход к этому вопросу. Современная психология подходит к субъективным вопросам объективно, и поэтому пока остается только теорией. Дзен предлагает ей сменить курс и подойти к этой проблеме "субъективно". Психология или психоанализ совершенно не в состоянии действительно излечить нас от всех вышеупомянутых болезней. За помощью мы должны обратиться к Дзену".

…То же самое говорит и Дзен словами одного из его японских учителей недавнего времени (а точнее — жившего 360 лет назад):

"Ты должен трупом стать живым,

Ты должен умереть живя,

Тогда ты можешь делать все, —

Все будет верным для тебя".

стр. 78. Мы вынуждены прибегать к помощи языка, но именно он и мешает достичь самой реальности. Он стоит между нами и реальностью и вводит нас в заблуждение, заставляя нас думать, что палец, указывающий на луну, более реален, чем сама луна.

Общаться с языком подобающим образом, — это поистине трудная задача. Без него мы и дня не можем прожить, но в то же время, язык — это проклятие человеческой жизни. Мы даем имя какой-то вещи, а потом начинаем думать, что это имя и есть сама вещь, забывая, что оно служит лишь условным знаком, изобретенным для удобства. Имена не занимают много места: все они могут поместиться в небольшой записной книжке (?!, — все имена в одной записной книжке? — XANDROV). Но с реальными вещами мы не можем поступить подобным образом. Язык можно сравнить с картой. Мы разворачиваем карту мира и самодовольно считаем, что познаем реальный мир. Но реальная земля — это земля, по которой мы ступаем шаг за шагом, верста за верстой. Но мы удовлетворяемся тем, что измеряем эту карту выдуманными нами же инструментами. Здесь, однако, проявляются противоречия: мы пытаемся изо всех сил разрешить эти противоречия, но чем больше мы это делаем, тем больше их становится, и до конца им не видно.

Что касается реальности, то ее нужно ухватить голыми руками, не прибегая к помощи перчаток — языку, идеализации, абстракции и понятиям. Семантика — это великолепная сама по себе наука, но она абсолютно не может нам помочь постичь реальность. Реальность постигается только при помощи реальности. Это означает, что мы должны совершенно расстаться хотя бы на некоторое время со всеми этими прекрасными творениями философского, теологического или какого-либо другого характера.

Как пишет Карлейль (Томас Карлейль 1795 – 1881, англ. философ и историк, идеалист, был близок к пантеизму — XANDROV), мы должны оставить всякое одеяние, в том числе и "духовное", и предстать во всей своей наготе перед самой реальностью. Только тогда она (конец стр. 78) откроется нам…

Я считаю, что особо пагубное влияние, которое распространяется на нас со всех сторон, производят логика, абстрактное мышление, чрезмерное увлечение интеллектом, лингвистические науки и т.п. Я употребляю слово "пагубное" в том лишь смысле, что это влияние преобладает в наших умах, и все вышеперечисленное считается нами единственным возможным подходом к реальности.

Теперь возникает вопрос, как же тогда выразить этот первоначальный опыт, который и есть реальность? Если язык бессилен это сделать, то каким же образом человек может передать свой опыт другим людям? Все мы — существа социальные и любим передавать другим то, что испытываем сами. Но как это сделать, не прибегая к помощи языка?

Я вовсе не хочу свести вообще на нет функцию языка в нашей общественной жизни, я хочу лишь отметить, что мы должны пользоваться языком, а не язык нами. Советую об этом как следует подумать. Мы изобретаем всякого рода машины для самых различных целей, а затем становимся их рабами…

Нижеследующие примеры дадут вам представление о том, до какой степени свободно учитель Дзена пользуется языком. Один монах спросил учителя: "Отбросив все языки, отрицания, утверждения и все возможные выражения, как можем мы постичь саму реальность?" Учитель сказал: "Я сегодня устал и не могу на это ответить. Иди к одному из моих близких учеников, он даст тебе ответ". Монах послушно исполнил его совет: пошел к старшему монаху и задал ему тот же вопрос. Старший монах поинтересовался: "Спросил ли ты у нашего учителя". "Да, — сказал ученик, именно он и направил меня к тебе".

Тогда старший монах сказал: "У меня сегодня насморк, иди лучше к моему другу, он тебе все объяснит". (конец стр. 79) Когда монах пошел к третьему человеку, то последний ему ответил: "Об этом я тебе ничего не могу сказать".

Тогда монах пошел обратно к учителю, рассказал обо всем случившемся. А учитель сказал следующее: "У первого седая голова, а у второго — нет". Содержалось ли что-нибудь в этих словах?

Монах, задававший вопрос, несомненно, искренне хотел познать реальность, но что же можно сказать об остальных трех? С обычной точки зрения, они вовсе не казались серьезными людьми. Но так ли это на самом деле?

Другой пример. Учитель и ученик однажды вместе совершали прогулку. Учитель, заметив стаю гусей пролетавшую над ними, спросил: "Куда они летят?"

Ученик сказал: "Улетели". Тогда учитель схватил его за нос и ушипнул. Почувствовав боль, монах воскликнул: "Учитель, мне же больно!".

"То-то же, — сказал учитель, — они не улетели".

На следующий день, то же самый ученик подошел к учителю и свернул мат, который обычно расстилался перед тем, как учитель начинал читать проповедь. Свертывание мата обозначает, что проповедь окончена и что все могут расходиться. Заметив, что монах сделал это раньше времени, потому что проповедь еще даже не начиналась, учитель молча покинул зал (интересно, что сделали с монахом другие слушатели за такую неучтивость к учителю??? — XANDROV). Монах последовал за ним. Учитель обернулся и сказал: "Зачем ты свернул мат, прежде, чем я начал говорить?" Монах ответил: "Ты ущипнул меня вчера за нос и мне было больно".

— А где у тебя вчера был ум?

— Сегодня нос уже не болит.

— Ну вот, теперь ты действительно знаешь, что к чему, юноша.

Монах отвесил низкий поклон, а потом пришел к себе и заплакал. Товарищ спросил его: "Что с тобой?".

— Пойди к учителю и спроси, что со мной.

Увидев учителя, монах поинтересовался, в чем дело, но учитель посоветовал ему спросить самого монаха. Сбитый с толку товарищ вернулся и хотел снова спросить что же произошло, но на этот раз он увидел, что тот искренне хохочет. Еще более недоумевая, он спросил: "В чем дело, что все это значит? То ты плачешь, то — смеешься. Ничего не понимаю" Смеющийся монах ответил: "Несколько минут назад я плакал, а сейчас — смеюсь".

Некоторые думают, что Дзен — это нечто абстрактное, неосязаемое и бессмысленное. Но это не так. Пока мы не встречали в нем ничего абстрактного. (конец стр. 80). Наоборот, все предельно конкретно. Все это — факты, встречающиеся в повседневной жизни. Ветер дует туда, куда ему вздумается. Флаг трепещет на ветру. Учитель в равной мере, как и все остальные, не застрахован от телесных недугов. Даже испытав просветление, после того, как его ущипнули за нос, монах плачет и смеется. Если мы будем рассуждать подобным образом, все станет еще запутаннее…

Можно рассказать множество подобных анекдотов, но стоит ли все это продолжать?

Давайте же просто закончим этот разговор уже вышеупомянутым ранее сравнением: Дзен — это отказ от (конец стр. 81) обычного образа мыслей, от утверждения и отрицания. Мы обычно говорим, что "А" есть "А" и "А" никогда не может стать "Б". Но в свете Дзена, однако, "А" не есть "А", и далее, вследствие того "А" есть "А". Запутанная диалектика, скажете вы. Это можно также назвать "бихейвиоризмом" Дзена. Если ущипнуть за нос, то будет больно. Когда у последователя Дзена болит голова, ему не хочется разговаривать. Когда птичка поет, он слышит и знает, что это соловей. Когда он идет в горы и чувствует в воздухе аромат, он знает, что это цветет лавр. Последователь Дзена отличается от большинства из нас тем, что он осознает, что все эти факты нашего повседневного опыта неразрывно связаны со всем бытием.

стр. 84. Буддизм считает, что вопрос никогда не следует отделять от того, кто его задает. Покуда такое разделение будет существовать, вопрошающий не сможет прийти к правильному ответу Каким образом и когда вообще возникает вопрос? И как только вопрошающему могло прийти в голову задать этот вопрос? (А вот сам этот вопрос о возникновении вопроса как возникает у Дзен-буддиста Судзуки? И возможен ли в таком случае "правильный ответ"? Т.е. что стоит сам ответ, который дает Судзуки на свой вопрос? Ответ — заведомо не правилен. Следовательно: именно СЛЕДУЕТ отделять вопрос от вопрошающего! Ведь это типичный "ложный круг мышления!!!— XANDROV). Вопрос вообще возникает только тогда, когда вопрошающий отделяет себя от реальности. Он стоит в стороне и задает и задает вопрос: "Что это такое?". Только мы, люди, имеем эту привилегию. Животные лишены ее. У них вообще нет вопросов. Они ни счастливы, ни несчастны. Они просто принимают вещи в том виде, как они перед ними предстают.

стр. 85. Наша беда состоит в том, что мы отделяем вопрос от вопрошающего. Однако такое отделение вопроса от вопрошающего является совершенно естественным для человеческого существа. Так уж мы с вами устроены, что везде и всегда нам приходится задавать вопросы. (Значит, буддизм не опирается на природу, на само "устройство" человека?! Разве может такое "противоприродное" для человека учение как-либо помочь человеку? — XANDROV). Но в то же самое время эти поставленные вопросы являются причиной самых неприятных ситуаций (неужто только всегда "неприятных"? — XANDROV), в которые мы часто попадаем.

…когда вопрошающий перестает отделять себя от вопроса и сливается с ним, он возвращается к первоисточнику.

Другими словами, возвращаясь к началу начал, где отсутствует разделение на субъект и объект, во время, предшествующее разделению, когда мир еще не был сотворен, в виде реального опыта, а не в виде логического доказательства, он получает ответ на поставленный вопрос. (конец стр. 85).

Услышав все это, читатель может спросить: "Когда вы говорите о времени, предшествовавшем разделению на субъект и объект, т.е. до того, как Бог сотворил мир, это ведь означает, что мы еще не были рождены и вообще не могли задавать тогда вопросы. В этом случае не может быть и речи о каком-либо вопросе, а также и каком-либо ответе. Более того, само просветление теряет всякий смысл, т.к. все в этом случае сводится к абсолютной пустоте, в которой нет еще ни Бога (Почему же Бога-то — нет "до сотворения мира"? Ведь сотворяя мир, Бог тем самым предшествует миру. Судзуки некорректен в постановке своего вопроса, поэтому и ответ на него будет столь же темен и "подтасован", как и все его изложение Дзена — XANDROV), ни творения, ни нас и, следовательно, никаких вопросов. Такое решение — не решение, а уничтожение"

Все дело в том, что я постоянно и упорно отсылаю читателя в ложном направлении, сбивая его с толку и толкая в кромешную тьму, от которой я его и пытаюсь спасти. Читатель как бы сам подготавливается к своим собственным похоронам. Все, к чему я стремлюсь, — это совершенно отучить его от всяких вопросов, споров и рассуждений, сделав его, таким образом, совершенно свободным — свободным от всякого рода аналитических дискуссий. Это возможно лишь тогда, когда вопрошающий отождествляет себя с вопросом, или когда все существо наше превращается в огромный вопросительный знак, объединяющий начало и конец мира. А это — вопрос опыта, а не рассуждения. Будде удалось достичь этого состояния лишь после шести лет глубоких размышлений и строгого аскетизма. По ходу изложения предмета вам станет это еще яснее.

Так или иначе, буддисты уделяют основное внимание просветлению, считая, что лишь оно одно может дать ключ к решению всех проблем…

Отделение субъекта от объекта порождает вопрос, а интеллект ответить на него не в состоянии, потому что природа умственного ответа такова, что за ним всегда неизбежно следует целая серия других вопросов и конечного ответа мы так и не получаем. Кроме того, умственное решение — если оно только возможно — всегда остается только умственным и никогда не затрагивает само наше существо. Интеллект — это периферийный работник, бросающийся из одной крайности в другую.(конец стр. 86).

Что касается вопроса о реальности, то мы можем сказать, что в некотором смысле (в каком-таком "некотором смысле"? Т.е. не в существенном, а только в — частном, некотором? А в "свободном" истинном дзеновском? — XANDROV) мы уже имеем на него ответ до того, как мы его задаем, но в интеллектуальном плане это понять невозможно. Такое понимание возможно только за его пределами.

В связи с тем, что вопрос и отделение субъекта от объекта неразрывно связаны друг с другом, постановка вопроса в действительности означает, что реальность желает познать себя, а для того, чтобы это сделать, она сочла необходимым разделить себя на вопрошающего и вопрос (Т.е. в постановке вопроса "реальность" так же неразумна, как и сам человек — XANDROV). В таком случае ответ следует искать в самой реальности до того, как вышеупомянутое разделение имело место. Это означает, что ответ возможен тогда, когда вопрошающий и вопрос еще представляют собою одно целое. Вопрос возник после разделения. До него не было никакого вопроса. Поэтому, когда мы отправляемся туда, где нет вопроса, то там нет, естественно, и никакого ответа (Логично, хотя и несколько дебильно с интеллектуальной точки зрения: ответа — нет, а понимание — возможно. Будто само понимание не есть интеллектуальный акт! — XANDROV).

В этой-то обители, где нет ни вопросов, ни ответов, мы и найдем конечный "ответ" (такая "обитель" называется — дурдом… Характерно, что и сам Судзуки ставит слово ответ в условные кавычки — XANDROV). Вот почему философ дзен-буддизма говорит, что ответ уже дан до того, как задается вопрос.

Учителя Дзена спросят: "Что такое Бог?", и он ответит: "А вы кто такой?". Или: "Может ли Христос спасти меня?" — "Вы еще не спасены?". — Будда действительно просветленный? И что такое просветление?" — "Вы просветления еще не достигли?". — "Какую весть принес Бодхидхарма из Индии?" — "Где вы находитесь в данный момент?".

Один сановник древнего Китая, интересовавшийся Дзеном, спросил однажды учителя Дзена: "Как достать гуся из кувшина, сидя в котором он вырос настолько, что уже не может пролезть через горлышко, не причинив при этом вреда гусю и не разбивая кувшина?". Учитель назвал сановника по имени, и тот ответил: "Да, учитель". Затем учитель сразу же сказал: "Ну вот, гусь на свободе". Дело в том, что ответ не отделим от вопроса, т.к. вопрос в то же время является и ответом (Кажется, этот обмен более или менее оригинально-праздными "приколами" и есть существо дзеновского общения… — XANDROV). Но мы должны помнить, однако, что если нет вопроса, то не следует ожидать и ответа (это называется: "гора родила мышь" — в результате многостраничного "рассуждения" нам предлагается очевидно-маразматическое: нет вопроса — нет ответа! — XANDROV).

Дзесю однажды спросил Нансена: "Что такое дао?" (в этом случае "дао" можно перевести словом реальность). "Дао — это твой обычный ум", — ответил Нансен. ("Обычный ум" по-китайски — "пинь-чань синь". "Пин чань" означает "обычный", "повседневный", а синь — "ум", "сердце", "мысль" или "сознание". Таким образом, все сочетание может быть переведено как (конец стр. 87) "состояние ума, в котором человек обычно пребывает"). Ученые, изучающие буддизм, могут охарактеризовать это состояние как "состояние ответственности" или "реальности как она есть". Когда монах спросил учителя о том, что такое "наш обычный ум или сознание?", учитель ответил: "Я ем, когда голоден, и пью, когда испытываю жажду" Это своего рода инстинктивная бессознательная жизнь, лишенная умственного расчета и оценки. Если мы, однако, на этом остановимся, то зачеркнем высокоразвитое человеческое сознание. В действительности же "обычный ум" означает наличие сознания и бессознательного одновременно.

"Нуждается ли он в особой дисциплине?" — продолжал монах… — "Нет. Когда мы пытаемся направить свое сознание на что-либо, мы поворачиваемся спиной к нему (дао), — ответил учитель. "Если это так, то как узнать дао?" — "Дао не принадлежит к знанию, а также не принадлежит к незнанию. Знать — значит заблуждаться, а не знать — быть безразличным (у-ти, авьякрита). Когда ты поистине достигнешь дао, ты обнаружишь, что оно походит на великую пустоту, которая расширяется беспредельно, не оставляя места для добра и зла" (Вчитываясь в эти "вопросы-ответы", вспомним, что — по дзеновскому учению — вопрошая, нельзя прийти к правильному ответу. Т.е. все что мы читаем — пустое занятие. Как раз в этом фрагменте виден логический тупик попытки объяснения Дзена: если любое объяснение-ответ заведомо неверно, то сама книга о Дзене, т.е. попытка что-либо узнать об этом учении — ложна, ведь "знать — значит заблуждаться". Какова же познавательная ценность такой книги? — XANDROV).

Дао — это совершенное просветление: и все, что мы можем сказать о дао, в равной степени относится и к просветлению. Когда вы направляете на него внимание (т.е. задаете вопрос о нем), то там, где вы его ищете, его уже нет (Но разве вопрос: что есть дао адекватен вопросу: где есть дао? — XANDROV). Но, с другой стороны, если вы не будете искать его, сознательно направляя свое внимание на то, чтобы его распознать, вы никогда не ухватите его сути. Дао выходит за пределы логического понимания и сферы деятельности интеллекта. Все это означает, что, если вы будете ограничены последним, то никогда не достигнете просветления.

Я бы назвал это логикой просветления (значит, таковая, а с нею и прогнозируемое знание — все-таки существуют??? — XANDROV). Именно тогда, когда эта "логика" понята, мы можем более разумно (но "разумно = ложно", т.е. "спиной к истине"!!! — XANDROV) подойти к вопросу о просветлении, которого некогда достиг Будда (Будда — санскр. "просвещенный" — XANDROV). И с которого начинается весь буддизм со всем его дальнейшим развитием не только в Индии, но и в Китае.

* * *

К.-Г. Юнг (1875 - 1961) — швейцарский психолог, создатель "аналитической психологии":

"Человек пользуется устным или письменным словом для того, чтобы выразить смысл, который он хотел бы передать. Наш язык полон символов, но мы также пользуемся знаками и образами не строго описательными.

Некоторые являются простыми аббревиатурами, т.е. рядом заглавных букв, таких, например, как ООН, ЮНИСЕФ, ЮНЕСКО, другие — торговые марки, названия лекарств, нашивки, эмблемы, знаки различия. Сами по себе бессмысленные, они приобретают узнаваемость в результате общего употребления или преднамеренным образом. Это не символы. Это — знаки, и они лишь обозначают объекты к которым относятся.

То, что мы называем символами, — это термин, имя или изображение, которые могут быть известны в повседневной жизни, но обладают специфическим добавочным значением к своему обычному смыслу. Это подразумевает нечто смутное, неизвестное или скрытное от нас.

Например, многие критские памятники отмечены знаком двойной секиры. Это предмет, который мы узнаем, но его символический смысл нам неизвестен. Или представьте себе индуса, который, вернувшись из Англии, рассказывает друзьям, что англичане поклоняются животным, поскольку в старых английских церквах он обнаружил изображения орлов, львов, быков. Он не знал (как и многие христиане), что эти животные — символы евангелистов, восходящие в видению пророка, а видение, в свою очередь имеет предшествующую аналогию в египетском боге солнца Горе и его четырех сыновьях. Существуют такие примеры, как колесо и крест, известные повсеместно, хотя и они при определенных условиях имеют символическое значение. То, что они символизируют — все еще предмет противоречивых суждений.

Таким образом, слово и изображение символичны, если они подразумевают нечто большее, чем их очевидное и непосредственное значение. Они имеют более широкий "бессознательный" аспект, который всякий раз точно не определен или объяснить его нельзя. И надеяться определить или объяснить его нельзя. Когда мы исследуем символ, он ведет нас в области, лежащие за пределами здравого рассудка. Колесо может привести наши мысли к концепции "божественного солнца", но здесь рассудок должен допустить свою некомпетентность: человек не способен определить "божественное" бытие. Когда со всей нашей интеллектуальной ограниченностью мы называем что-либо "божественным", мы всего лишь даем ему имя, которое основывается на вере, но никак не на фактическом свидетельстве.

Так как существует бесчисленное множество вещей за пределами человеческого понимания, то мы постоянно пользуемся символической терминологией, чтобы представить понятия, которые мы не можем определить или полностью понять. Это одна из причин, по которой все религии пользуются символическим языком или образами. Но подобное сознательное использование символов — лишь один аспект психологического факта большого значения: человек также продуцирует символы спонтанно и бессознательно в форме снов.

Это не так легко понять, но понять необходимо, если мы хотим узнать больше о том, как работает человеческое сознание. Человек, если мы внимательно поразмыслим, никогда ничего полностью не воспринимает и никогда ничего полностью не понимает. Он только может видеть, слышать, осязать, воспринимать вкус, но насколько далеко он видит, как хорошо он слышит, что говорят ему осязание и вкус, зависит от количества и качества его ощущений. Они ограничивают восприятие окружающего его мира. Пользуясь научной аппаратурой, человек может частично компенсировать недостатки своих органов чувств. Например, он может увеличить пределы зрения с помощью бинокля, а чувствительность слуха с помощью электронного усиления. Но большинство разработанных приборов не могут сделать что-нибудь большее, нежели приблизить отдаленные и маленькие объекты к его глазам или сделать слабые звуки более слышимыми. Неважно, какими инструментами он пользуется, в некоторой точке все рано наступает предел уверенности, за который осознанное знание переступить не может.

Более того, существуют бессознательные аспекты нашего восприятия реальности. Когда наши органы чувств реагируют на реальные явления, скажем, изображения или звуки, они переводят их из области реального в область разума, — это очевидный факт. Здесь они становятся психическими явлениями, конечная природа которых непознаваема (психика не может познать свою собственную психическую сущность). Поэтому любой факт содержит бесконечное множество неизвестных факторов, не говоря уже о том, что каждый конкретный объект всегда неизвестен в определенных отношениях, поскольку мы не можем знать конечной природы самой материи" (К.Юнг "Человек и его символы" СПб, Изд. "Б.С.К.", 1996г, стр. 16 - 19. Статья К. Юнга "Подход к бессознательному" (1961г.).

* * *

Ж. Митри (1907 - ?) — французский историк, теоретик кино и кинорежиссер:

"Структурализм, проникший во все уголки современной лингвистики, является здесь не чем иным, как психологией форм, отложившихся в языке. Квазифеноменологическое исследование речевых факторов позволило выявить в них соотношение определенных структур, в которых кристаллизуется интеллектуальная деятельность, поскольку речь — это формализация (сводимая к различным структурам) самого процесса мышления (Весь вопрос в том, формализуется ли мышление только в речи? Или и в других видах означивания, например — в кинематографе? Вдруг пиктографическое письмо старше не только графической речи, но и речи фонологической? — XANDROV).

Итак, вместо того. Чтобы сводить язык к логической системе, которая априорно рассматривается как необходимая и самодостаточная, лингвисты постарались определить эту систему, исходя из семантических потребностей речи.

Таким образом, изучение речи становится изучением значений, способов обозначения и знаковых систем, а лингвистика предстает как наиболее существенная часть общей науки о знаковых процессах — семиологии.

"Когда будет создана семиология, — говорил Фердинанд де Соссюр, — она задаст себе вопрос, а не относятся ли к ней и те способы выражения, которые основываются на совершенно естественных знаках — как пантомима, например (...). Язык — самая сложная и самая распространенная из всех систем выражения — наиболее характерна для них. Вот почему лингвистика может стать лидером всей "семиологии. Иначе говоря, "идеальным референтом", но никак не единственной моделью (не "единственной моделью", но "лидером" — у Соссюра здесь логическая ошибка в делении; ошибка, разрывающая "семиологию" на части, вследствие чего семиология так и не была построена как система; это не видят его сторонники, в том числе Митри — XANDROV).

В кинематографе означаемое и означающее имеют сходную сущность. Этот факт кажется очевидным, поскольку изображение аналогично своему предмету...

Через слово я непосредственно достигаю понятия: слово "прозрачно" для той идеи, которая с ним сопряжена. Но как бы я ни "заполнял" слово "стул", его изображение останется лишь порождением моего духа, поскольку оно предназначено всего только для закрепления идеи, для придания плоти абстракции и целиком зависит от моего знания. Оно не дает мне ничего такого, чего бы я не знал сам...

В кино, напротив, изображение показывает предмет. Но кинематограф этим не ограничивается: он показывает предмет во всей его индивидуальности, единичности. Мне дается не некий стул, а "этот стул", вернее, определенный аспект этого стула в отношении к определенному аспекту предметов в общем с ним пространстве. И если я от этого стула продвигаюсь к понятию, в памяти моей все же остается то, что отличает и характеризует именно этот стул, то, что значит в нем именно в этот момента, внутри того потока, в котором он заключен. Некий предмет, данный моему духу, является не только фактом моего воображения, возникшим на основе уже имеющихся у меня знаний. Выступая в комплексе единичных знаний, он сообщает мне что-то новое о себе самом. Изображение сопоставляет предметы. Мы встречаемся в нем с обобщением реальности; материальность обращается к нам, приобретая оригинальный смысл. Таким образом, фильмическое изображение позволяет нам думать о демонстрируемых им вещах, поскольку оно предлагает нам мыслить этими вещами в том порядке, в каком они следуют друг за другом и вызывают соответствующие коннотации*. Взятая на уровне чистой репрезентации, денотация — уже сообщение, кодом которой является реструктурирование, осуществляемое средствами организации и кадрирования отснятого материала...

Сами по себе вещи не имеют никакого значения, кроме того, что они есть и существуют в определенном месте. И в кино они находятся здесь — реальные, осязаемые инертные; они есть прежде, чем приобретают смысл. Относительность этого смысла яснее всего сказывается в том, что одни и те же вещи могут иметь разный смысл в разные моменты фильма*, причем речь идет отнюдь не о метафорическом смысле коннотаций, но именно о непосредственном смысле вещей, который нас интересует...

Изображения женщины, сидящей в баре, и что-то разглядывающего мужчины говорят нам не более того, что они показывают. Но если, соединяя их, я показываю: сидящая женщина, мужчина смотрит; рука, на которую надето усыпанное бриллиантами кольцо, — я не только описал взгляд, но вместе с тем дал и характер. Или показав: сидит женщина; смотрит мужчина; в разрезе платья видна обнаженная женская нога, — я, описывая ту же сцену (сцена по содержанию вовсе не та же; мизансцена по взгляду не та же; даже персонажи-характеры не те же; те же только аксессуары — XANDROV), обозначил нечто другое.

Таким образом, если речевое значение является следствием соотношения знаков, то значение фильмическое — соотношение фактов. Но слова значимы сами по себе, факты же не являются знаками, они не более как изображения, показывающие их. Иначе говоря, фильмическое значение, взятое в лингвистическом смысле слова, — это факт отношения. Что же касается непосредственного значения, то оно есть не что иное, как проявление смысла, присущего некоторой форме, — некий сигнал, иногда на что-то указывающий, но отнюдь не "значение" в точном смысле этого слова.

Таким образом, в кинематографе, как и в лингвистике, налицо сущностное единство обозначающего и обозначаемого, поскольку обозначающее, будучи отношением, никогда не является изображением, конкретным предметом. Нельзя сказать, что изображение — это знак или символ, если мы предполагаем, что оно приобретает знаковый статус, исходя из самого себя. Фильмическое значение — это значение без знака, ибо, строго говоря, знак есть понятие, логическая функция. Но значение непременно относится к предмету (бриллиантам, платью), который отныне начинает выполнять функции знака, переданные ему теми оттенками символизма, которые он приобрел. Изображение принимает на себя качества знака, которым оно само по себе не является.

Не имея возможности дать необходимые уточнения, мы много раз подчеркивали это положение (собственно, о том, что "существуют вещи, которые могут быть использованы в качестве знаков", т.е. сами по себе таковыми не являются, было известно еще св. Августину в V веке нашей эры — XANDROV).

Мы уже подчеркивали, что, если, фильмическая речь и речь естественная и лишены формальной идентичности, они все же имеют важное сходство, а именно: способность достигать смысла с помощью знаков как символов, составляющих знаковую структуру. А что это, как не речь в том смысле, в каком ее понимают большинство лингвистов и все современные семиологи" (Сб "Строение фильма" М., Радуга 1984г., стр. 34 38. Статья "Визуальные структуры и семиология фильма" 1965г.).

Примечание:

...сответствующие коннотации* — Коннотация (позднелат. connotatio, от лат. con (cum) — вместе и noto — отмечаю, обозначаю), — дополнительное, сопутствующее значение языковой единицы. К. включает семантич. или стилистич. элементы, определенным образом связанные с осн. значением и накладывающиеся на него. К. служит для выражения экспрессивно-эмоц. и оценочных оттенков высказывания. Напр., слово "метель", обозначающее сильный ветер со снегом, может служить К. в таких сочетаниях: "пух кружился метелью", "метель огненных искр взвилась в небо". В понятие К. включают элемент грамматич. значения слова, предсказывающий появление в тексте другого слова (напр., предлог предсказывает существительное в определенном падеже). Понятие К. в этом значении введено в языкознание К. Бюлером (БСЭ, 3-е изд.)

...разный смысл в разные моменты времени* — Хотя, повторим, смысл вещи вовсе не есть ее ЗНАК, мы внесем здесь еще одно — существенное — уточнение. А именно: вещи (и не только "вещи", но явления, действия и т.д.) могут "иметь разный смысл" в разные моменты времени (в разных ситуациях) — это да, но один и тот же ЗНАК может иметь несколько смыслов и даже быть всего лишь вещью, в один и тот же момент времени, т. е. — одномоментно, в зависимости от одновременных контекстов (знаковых ситуаций), в которые вовлечен конкретный ЗНАК.

Самый простой пример: лестница-стремянка, выставленная в витрине магазина есть УКАЗАТЕЛЬНЫЙ* ЗНАК продажи лестниц, независимо от наличия в продажном ассортименте лестниц именно этого типа (обычно, но не всегда, такая лестница снабжена табличкой: "Товар с витрины не продается"). То есть в КОНТЕКСТЕ торговли вообще лестница — рекламный ЯВНЫЙ* ЗНАК продажи соответствующих изделий, но ЗНАКОМ продажи именно лестниц-стремянок сия вещь не является, или (если таблички нет) является МНИМЫМ* ЗНАКОМ (см. критику Лениным теории "теории символов"), вводя покупателей в невольный обман. Это не все. Если мойщик большого витринного стекла заберется на эту самую рекламную лестницу, то, в КОНТЕКСТЕ приспособления для работы, лестница — не ЗНАК, а конкретная вещь. Более того: и лестница, и продаваемая новейшая швабра для мытья больших окон, и стиральный порошок, и комбинезон мойщика могут быть рассмотрены* наивным прохожим как общий движущийся рекламный ЗНАК разных вещей, продаваемых магазином, а может (почему нет?) в КОНТЕКСТЕ отдельной услуги самого мойщика, готового за умеренную плату вымыть стекла в квартирах заказчиков и т. д. А может...

Оставив в стороне рекламный бизнес, вспомним такой "ЗНАК-ЯНУС" в фильме Андрея Тарковского. Например, в справочном контексте конный памятник Марку Аврелию есть общеупотребительно-туристский ПРЕДСТАВИТЕЛЬНЫЙ ЗНАК итальянского города Рима, независимо от того, кто на него заберется. Но в поэтическом контексте "Ностальгии" неожиданная парочка: "Доменико + бронзовый всадник" — АВТОРСКИЙ МЕТАФОРИЧЕСКИЙ ЗРИМЫЙ (видео) ЗНАК* уподобления сумасшедшего Доменико римскому императору-философу Марку Аврелию, а если точнее — некоторых (передаваемых "просвещенному" зрителю) авторских идей о мироустройстве, которые проповедовал Марк Аврелий, и на которые, стоя на коне, "опирается" (КОММУНИКАТИВНЫЙ МЕТАФОРИЧЕСКИЙ* ЗНАК) в своих поступках и речах Доменико. С точки зрения застывшей толпы, само выступление Доменико со спины аврелиева коня есть ЯВНЫЙ ПЕРСОНАЖНЫЙ* ЗНАК сумасбродных "спасителей" человечества. Для рабочих же, ремонтирующих памятник, это вовсе не ЗНАК, а конкретный объект приложения их трудовых усилий, прерванных митингом.

Разные по своему образованию, мироощущению и привычкам зрители образуют в своих головах разные контексты митинга на итальянской площади и одна и та же статуя станет для них ЗНАКОМ с различным смыслом-содержанием — одномоментно.

Это "содержательное мигание" ЗНАКА-ЯНУСА — очень важное обстоятельство объяснения фильма, дающее необыкновенный простор науке ГЕРМЕНЕВТИКЕ, занимающейся истолкованием смысла многозначных художественных "текстов".

...АВТОРСКИЙ МЕТАФОРИЧЕСКИЙ ЗРИМЫЙ (видео) ЗНАК*Содержание терминов, помеченных апострофом — *, раскрывается в соответствующей лекции.

...могут быть рассмотрены* — Существует целая наука об истинности знаков — АЛЕТОЛОГИЯ (Комм. Т.де Мауро к "Общему курсу лингвистики" Ф.де Соссюра (М., Ек. Ур. ун-тет, 1999г., стр. 286).

——————

* * *

П.-П.Пазолини (1922 – 1975) — кинорежиссер, теоретик кино

Из работы "Поэтическое кино" (1966г.):

стр. 45."Я считаю, что в наше время нельзя даже и начинать разговор о кино как об экспрессивном языке, не ориентируясь на семиотическую терминологию. Потому что проблема заключается в следующем: если поэтические изыскания в области литературной речи базируются на крепком фундаменте функционального языка, общеизвестном достоянии всех говорящих, то киноречь, как может показаться, складывается из ничего; в ее основе нет никакого коммуникативного языка. Из-за этого варианты литературной речи тотчас же допускаются нашим сознанием как реализация на самом высоком общественном уровне определенного (самого что ни на есть простого) инструмента, действительно предназначенного для коммуникации. Кинематографическая коммуникация была бы ошибочной и произвольной без такого же эффективного инструмента, доступного для всеобщего пользования.

Одним словом, поскольку люди общаются между собой с помощью слов, а не образов (с помощью живописно-графических образов люди общаются уже не одно тысячелетие — XANDROV), специфически образная речь (т.е. речь узко пиктографическая? — XANDROV) была бы искусственной чистой абстракцией (Такая — пиктографическая — речь и вправду давно уже превратилась в лингвистическую, став "искусственной чисто-словесной абстракцией" и, в то же время, — эффективным во многих случаях инструментом, доступным для всеобщего пользования — XANDROV).

Если бы это было правильным, как и кажется на первый взгляд (так, кстати, и считал А.Тарковский — XANDROV), то кино физически не могло бы существовать, разве что в виде чудовищного набора бессмысленных знаков. Однако кино участвует в коммуникации. А следовательно, оно также использует наследие общепринятых знаков (вот это последнее — верно! — XANDROV).

[Если перевести это столь долгое и сбивчивое вступление на нормальный логический язык, то останется: поскольку сугубо визуальный кинематограф, как и сугубо лингвистические виды общения, также участвует в коммуникации, то у кинематографической "речи" как и у речи лингвистической должны быть свои знаковые средства коммуникации. Найти кинознаки можно только в рамках семиотики — науки о знаках. Однако здесь есть одна тонкость: Пазолини предлагает "ориентироваться" на семиотическую терминологию, но имеет при этом в виду именно семиологическую терминологию, а с ней и семиологический (соссюровский) подход к знаковой проблеме, когда все известные знаки рассматриваются с априори преобладающей над прочими, наиболее "эффективной" (а ведь это не всегда так) лингвистической точки зрения, потому что само мышление и вербальная речь, будто бы, — одно и то же. Что из этого невольного симбиоза получается, видно из нижеследующего].

Семиотика одинаково относится к различным знаковым системам (семиотика — да! но не семиология. — XANDROV), она выдвигает, например, "системы лингвистических знаков", коль скоро они существуют, но это совершенно не исключает теоретическую возможность рассмотрения других знаковых систем. Предположим — мимической (Парадоксально! Но именно Ф.де Соссюр, основатель семиологии (не семиотики!), колебался по поводу включения в науку о знаках мимического искусства То есть, кажется, что Пазолини вступил здесь в полемику с самим Ф.де Соссюром!— XANDROV). К тому же в реальности для целостного описания разговорного языка такая система совершенно необходима.

В самом деле, слово-лингвознак, сопровождающееся определенным выражением лица, имеет одно значение, а другим — другое значение, может быть прямо противоположное (предположим, что говорящий — неаполитанец): слово, сопровождаемое одним жестом, имеет одно значение, а другим, иное и та далее.

Система мимических знаков, которая в реальной коммуникации переплетается с системой лингвистических знаков и (конец стр. 45) интегрирует ее, может быть лабораторно вычленена и изучена как автономная.

Можно даже в качестве абстрактной гипотезы предположить существование уникальной системы мимических знаков, как единственного инструмента коммуникации, данного человеку (все неаполитанцы, в общем-то, глухонемые). Тогда на этой гипотетической системе визуальных знаков киноречь основывает свою возможность практического существования и применимости к целому ряду архетипов естественной коммуникации.

Этого, конечно. Было бы слишком мало. Но следует незамедлительно прибавить, что адресат, для которого предназначен кинематографический продукт, также привык визуально "прочитывать" окружающую действительность, то есть вступать в конкретный диалог с ней, принимая во внимание ее коллективистскую сущность; это выражается хотя бы уже в том, что действия и привычки этого адресата имеют самое простое зримое выражение. Даже гуляя в одиночестве по улицам, заткнув себе уши, мы все равно участвуем в непрерывном общении с этой атмосферой, выражающейся через составляющие ее образы — лица прохожих, их жесты, знаки, поступки, выражения, сцены, в которых они участвуют, их коллективные реакции (толпы людей, стоящих у светофора; взволнованная толпа вокруг потерпевших дорожную аварию или вокруг женщины-рыбы у Капуанских ворот), а кроме того — сигнальные табло, указатели, знаки кругового движения и так далее. Одним словом — вещи и предметы, которые оказываются нагруженными значениями и потому "говорят" грубо, самим фактом своего существования.

Но более того, сказал бы теоретик, существует еще целый мир внутри человека, выражающий себя в основном с помощью значащих образов (давайте введем, по принципу аналогии с этим, термин "образ-знак"*), — мы имеем в виду мир сновидений и воспоминаний.

Примечание:

…термин "образ-знак"* — Образ-знак (im segni) — одно из ключевых понятий теории Пазолини. "Как показывает наша с ним дискуссия, Пазолини имел в виду иконологические и иконографические кодификации, характерные для каждой социокультурной группы, без которых изображения не имели бы смысла. Эти кодификации, согласно Пазолини, носят языковый характер, они в какой-то степени имеют ту же природу, что "киноязык", являясь его первым уровнем, так что кинематографист всегда вынужден частично изобретать или оперировать одновременно двумя языками — языком образ-знаков и языком кино" (Metz C. Le cinéma moderne et la narrativité. - In:Essais sur la signification au cinéma. T.1. P., 1975, p.210). Метц выступает не против самого понятия "образ-знака", но против его превращения в "кинознак", "вот почему мы настаиваем, — поясняет он, — на перцептивном и культурном статусе этих "образ-знаков", противопоставляя их языковому характеру собственно кинематографических кодов" (ibid).

——————

[Кристиан Метц совершенно справедливо выступает против превращения пазолиниевского "образ-знака" в "кинознак", ибо образ, находящийся в голове-уме никак не тождествен знаку, находящемуся в объективной реальности, т.е. — вне головы-ума (посему и сам термин — "образ-знак" неверен по существу рассматриваемого вопроса). Однако следует заметить, что Пазолини отнюдь не первый превращает образ в ЗНАК: этим занимался еще Чарльз Пирс, превращавший "означаемое" ЗНАКА в последующий ЗНАК, а "означаемое" этого второго ЗНАКА соответственно в третий ЗНАК и так до бесконечности. Всякий, кто идет по этому пути неизбежно запутывается в бесконечно-ложных кругах своего мышления, чего не избегает и Пазолини].

Каждая реконструкция, осуществляемая памятью, есть "следствие существования образ-знаков", в простейшем случае — это кинокадр. (Где я видел этого человека? Стой-ка… Кажется, в Дзагоре, — образ Дзагоры с зелененькими пальмочками на розовом пляже, — …в роте Абд аль-Кадера… — образ Абд аль-Кадера и этого "человека", которые прогуливаются мимо казармочек французского эксаванпоста, и так далее). Вот так каждое видение и есть последовательность образов-знаков, обладающих всеми свойствами кинокадра: способностью вычленять крупные планы, общие планы, детали т так далее, и так далее. (На деле как раз все наоборот: это кинокадр "обладает" сознательно вносимыми в него некоторыми свойствами наших мозговых представлений-видений. То есть конструируемое режиссером ЗНАКОВОЕ содержание кинокадра есть следствие (а не причина) способности нашего мышления к созданию разного вида общих, крупных и детальных ОБРАЗНЫХ представлений. Вследствие этой первоначальной ошибки, оборачивающей на 180 градусов основную терминологию, все дальнейшие рассуждения Пазолини есть путаница ЗНАКОВ с ОБРАЗАМИ, что следует обязательно учитывать — XANDROV).

Одним словом, существует сложный мир значащих образов — мимических или явившихся следствием определенной (конец стр.46) обстановки, насыщающих собой знаки или рожденных из воспоминаний и снов. Этот мир предшествует кинематографической коммуникации и является ее "инструментальной" базой.

Здесь необходимо сразу сделать одно замечание на полях: если инструментарий, лежащий в основе поэтической или философской (в обоих вариантах Пазолини имеет в виду только лингвистический "инструментарий" — XANDROV) коммуникации, уже разработан подробнейшим образом, являясь, в общем, реальной, исторически сложившейся и вызревшей системой, то визуальная коммуникация, лежащая в основе киноречи, напротив, в высшей степени не обработана, пребывает в состоянии почти первобытной дикости (Вот она — семиология во всем своем тщеславно-претенциозном заблуждении: ошибочно понимая под киноречью только один ее аспект — киномонтаж, Пазолини в 1966-м году сводит все кино в состояние "почти первобытной дикости", в то время, как внутрикадровое пространство (а частично и межкадровое) во многом наследует глубочайшие первоначальные (предшествующие лингвистическим!) традиции изобразительного искусства, театра, пантомимы, в том числе, не говоря уж о бытовой ЗНАКОВОЙ мимике — XANDROV). Как мимика и грубая действительность, так и сновидения и механизмы памяти относятся к проточеловеческому (ну вот! — и мимика здесь же, т.е. в первоначальном аспекте— XANDROV) или стоят у самых границ человеческой эры: во всяком случае, они протограмматические и даже протоморфологические (сны возникают на уровне бессознательного, так же как и мнемонические механизмы, мимика — это знак в высшей степени примитивной культуры и так далее).

[О том, что мимика и соответственно мимическая коммуникация гораздо древнее лингвистической (что само по себе более, чем естественно и непререкаемо, ибо это — истина!), Пазолини говорил не раз. Вот еще конкретнее: "Действия человека в реальности — первейший и главнейший язык людей. Например, языковое наследие доисторического человека есть преобразование реальности, связанное с необходимыми действиями; именно в этих действиях выражал себя человек тех давних времен… Устно-письменные языки лишь дополняют этот первичный, главный язык: информацию о человеке мне сообщает прежде всего язык его лица, поведения, привычек, навыков, техника владения телом, его действия и лишь в конечном итоге устно-письменная речь. Именно так происходит и воспроизведение реальности в кино" (Pasolini P.P. La lingua scritta dell'azione.- "Nuovi argomenti", №2, 1966, p.69).

Отсюда всего один шаг к единственно логическому в данной мыслительной цепи выводу о том, что поскольку еще до изобретения устно-письменных языков люди имели (как и сейчас, кстати, имеют) развитые "навыки" иного — не вербального! — мышления и, следовательно, обладали системой особых ЗНАКОВ — невербальных коммуникативных средств существования, то мышление как таковое не тождественно его внешним формам означивания — словам, как, впрочем, и жестам, рисункам и т.д. — всем этим приснопамятным способам межчеловеческого общения; в связи с чем становится неизбежно ясно, что лингвистика, будучи только одной из форм (пусть в ряде случаев наиболее совершенной формой) мышления, не может претендовать на роль объединителя прочих знаковых систем, как того требует соссюровская семиология. Более того, Пазолини сам и говорит: "Семиотика одинаково относится к различным знаковым системам". Но…но вырваться за пределы семиологии Пазолини не в силах; вот что он пишет далее]:

Лингвистический (ну почему же "лингвистический", а не прямо— кинематографический? — XANDROV) инструментарий, на котором базируется кинематограф, таким образом, иррационален, что объясняет глубоко онирический характер кинематографа, а так же естественно присущую ему конкретность, назовем ее предметной конкретностью.

[Разве какой-либо знаковый "инструментарий" ограничивается только знаками как таковыми? Разве логика сочетания отдельных знаков в знаковые цепочки — не важна? Разве не существует общеизвестное деление кинематографа на два основных потока: поэтический — стремящийся к иррациональности, и прозаический — крепкий именно своим логическим построением? Разве нет подобного же деления в лингвистических видах общения — книгах, речах, разговорах и пр.?].

Попробую лучше выразить свою мысль: каждая (каждая вообще, или каждая лингвистическая? — XANDROV) знаковая система собрана и замкнута в словаре. Вне этого словаря нет ничего, кроме разве мимики (почему только — мимики? — XANDROV), сопровождающей знаки при разговоре.

Каждый из нас, таким образом, имеет в голове словарь, с лексической точки зрения неполный, но с практической — совершенный, — это система лингвистических знаков присущих нашему кругу и нации.

Функция писателя состоит в том, чтобы выбирать из словаря слова, как предметы, хранящиеся в футляре (писатели еще и выдумывают новые слова и целые выражения — XANDROV), и использовать их особым образом — как по отношению к историческому, так и по отношению к непосредственному значению слова. В результате за счет историчности возникает прибавка к его значению.

[Что за "историчность" и "непосредственное значение" слова? Видимо имеется в виду: 1) переносное необычное значение слова в данном писательском контексте и 2) общепринятое устоявшееся "словарное" значение того же слова.].

Если этот писатель подсчитает в будущих словарях случаи своего "особого употребления слова", то окажется, что они составляют прибавку ко всему корпусу слов. Таким образом, поиск выразительности или писательская находка — это прибавка исторической контекстуальности, то есть реальности, к языку; она обрабатывает язык как инструментальная лингвистическая система либо как культурная традиция. Деятельность эта, сводится лишь к одному: к повторному производству значения знака. А ведь знак был в словаре, лежал в картотечном ящике, (конец стр. 47) готовый к употреблению.

Для автора же фильма это сходное по своей сути действие гораздо сложнее. Словаря образов не существует. Нет ни одного образа, занесенного на карточку в готовом виде. Если бы нам пришло в голову представить себе словарь образов, то пришлось бы вообразить его бесконечным (Разве конечен лингвистический словарь? Такое возможно только в случае мертвого языка — XANDROV) — таким же, каким продолжает оставаться словарь возможных слов.

Автор в кино не имеет словаря, но располагает неограниченными возможностями: он берет свои знаки (образы-знаки) не из футляра, хранилища, багажного отделения, но из хаоса, где есть лишь реальная возможность или же тень механической и онирической коммуникации.

Таким образом, если описать деятельность автора в кино топономастически, то она оказывается состоящей не из одной, но из двух операций. В самом деле, он должен взять из хаоса образ-знак (Ранее Пазолини говорил, что "образ-знак" возникает в мире сновидений и воспоминаний — XANDROV), сделать его доступным для восприятия и предположить, будто бы он занесен в словарь значимых образ знаков (мимика, атмосфера, сон, память); а затем выполнить ту операцию, которую выполняет писатель, то есть придать такому чисто морфологическому образу-знаку индивидуальные экспрессивные черты.

Одним словом, если деятельность писателя — это чисто художественное творчество, то деятельность автора фильма — творчество вначале лингвистическое, а уже потом художественное.

Действительно, где-то за пятьдесят лет существования кинематографа сложилось нечто вроде кинематографического словаря (так ведь нет же по Пазолини, у кинематографа своего словаря!!! — XANDROV), то есть система условностей, любопытная тем, что она обрела стилистику прежде, чем грамматику.

Возьмем, к примеру, образ колес поезда, которые катятся в клубах пара: это не синтагма (синтагма, по Соссюру, есть группа обособленных и взаимообусловленных слов — XANDROV), а стилема (колеса в облаках пара прежде всего — киноштамп из всем известного "кинословаря" штампов! — XANDROV). Это позволяет нам предположить, что, хотя кинематограф и обладает самой настоящей грамматической нормативностью, его грамматика не что иное, как так называемая стилистическая грамматика; каждый раз, как автор кино должен снять фильм, он вынужден повторить ту двойную операцию, о которой я говорил. А что касается нормы, то он должен довольствоваться каким-то неопределенным количеством выразительных средств, которые были произведены на свет как стилемы, но стали синтагмами.

Зато кино-автор должен развивать стилистическую традицию, насчитывающую не века, но лишь десятилетия : практически нет такой условности, нарушив которую он вызвал бы особый скандал. В этом случае "контекстуально-историческая прибавка" касается образа-знака, совсем недавно появившегося на свет.(конец стр. 48)

Отсюда, может быть, и происходит ощущение какой-то неустойчивости кинематографа; его грамматические знаки — это предметы, относящиеся к тому миру, который хронологически уже себя исчерпал: платья тридцатых годов, автомобили пятидесятых… — все это "вещи" без этимологии или с особой этимологией, выражающейся в соответствующей системе слов.

[Ну вот, наконец мы подошли к главному: по Пазолини в лингвистике ЗНАКИ — слова, а в кинематографе ЗНАКИ — предметы; слова хранятся в словарях, а для предметов словарей нет, ибо мир предметов бесконечен. И еще потому, что в отличие от слова, предмет хронологически себя исчерпывает и потому выходит из киноупотребления; скажем, словом — "платье" можно обозначить вообще платье-вещь любого покроя и цвета, а платье-вещь, снятое в кино всегда исторически конкретно (стильно) и потому не может означать платье вообще, отсюда-то знаки в кино не синтагмы, но стилемы.

Мы уже уточняли, что количество слов в языке (не в конкретном словаре, напр., в упрощенном школьном), в силу того, что язык живет и развивается ежедневно, так же бесконечно как в количество предметов в действительном мире. Можно добавить, что как раз по причине развития языка, обусловленного развитием человеческого языкового коллектива, из живого языка постоянно выпадают многие слова-архаизмы (напр., "куны" — древнерусские деньги) ввиду их неизбежного устаревания, откладываясь в отдаленные, интересующие только специалистов, словари, точно так же как в пыльных сундуках и музеях хранятся старинные платья и автомобили. Эти параллели можно длить и длить, но нас должно заинтересовать другое: как понимает Пазолини само слово — "знак", если он взялся сравнивать лингвознаки и знаки в кино? Уже с пониманием лингвознака у Пазолини наблюдаются некоторые несообразности. Он ведь не случайно вводит "историческое" и "непосредственное" значения слова, ибо соотношение "означаемого" и "означающего" в ЗНАКЕ ему неведомо. Если коротко, то "означающее" это перцептивно воспринимаемый постоянный звуко-графический комплекс слова-знака (именно — "знака", ибо так называемая "внутренняя речь" не состоит из перцептивно воспринимаемых знаков; об этом подробнее в Лекции о знаках), а "означаемое" это значение слова, которое может изменяться в зависимости от контекста, в котором это слово находится, напр., в одном контексте лингвознак — "лев" есть животное, в другом — имя человека, в третьем — солнце… Теперь давайте посмотрим на ЗНАК в кино по Пазолини: если ЗНАК в кинематографе есть снимаемый предмет (предметы), то что в этом ЗНАКЕ "означающее" и что "означаемое"? Ведь если мы не найдем этих внутризнаковых соответствий, то тогда мы не сможем ни отождествить, ни противопоставить и сами ЗНАКИ — "лингвознак" и "знак в кино". На наш взгляд, конечно же, снимаемые предметы вовсе не обязательно — ЗНАКИ. По этому поводу правильно сказал Кирилл Разлогов: "Пазолини не учел здесь того бесспорного факта, что если в действительности любой элемент при некоторых обстоятельствах и может восприниматься как знак (отсылать к другому предмету или явлению, то происходит это отнюдь не всегда. Для человека, который ест хлеб, последний не является знаком приветствия , как при подношении "хлеба и соли" (Сб. "Строение фильма" М., Радуга, 1984г., стр. 12-13). Добавив попутно, что в определенной ситуации (обряде) хлеб может представлять собой Тело Иисуса Христа, скажем, что странно именно для кинорежиссера мирового класса Пьера Паоло Пазолини было назвать ЗНАКОМ снимаемый предмет, а не… не изображение этого предмета на кинопленке-экране. В такой трактовке роль лингвистического "означающего" звуко-графического комплекса слова, отводилось бы звуко-графическому комплексу линий и пятен, зафиксированных на пленке — "означающему" в кинематографическом ЗНАКЕ.. Ведь тогда между лингвознаком и знаком в кино прослеживается искомое соответствие: так же как звуко-графический комплекс ("означающее") слова — "хлеб", может иметь в прямом значении (в прямом "означаемом") предмет — хлеб, а в переносном значении (в переносном "означаемом") — ЗНАК дружеской встречи, или ЗНАК Тела Христа, или еще множество других контекстных значений, так и изображение ("означающее") хлеба на пленке может означать в прямом значении (в прямом "означаемом") хлеб, но при посредстве некоторых профессиональных манипуляций со светом, ракурсом крупностью съемки, спец обработки самой пленки, изображение хлеба (именно изображение!) сможет приобрести переносное значение ЗНАКА дружеской встречи, ЗНАКА Тела Иисуса, ЗНАКА милости, ЗНАКА голода и т.д. и т.п. Правда, это уже далеко не Соссюр с его лингвистическим знаком, в котором акустический комплекс — "лошадь" имеет своим "означаемым" только животное — лошадь, а акустический образ — "дерево" имеет своим "означаемым" только растение — дерево. Ф.де Соссюр всячески чурался какой бы то ни было многозначности, потому-то он и художественную пантомиму опасался пускать в свою семиологию. По этой линии Соссюр придерживался воззрений Готлоба Фреге, мечтавшего об идеальном, всеми и всегда однозначно понимаемом языке Begriffsschrif. Этой вечной лингво-математической мечте не суждено осуществиться именно потому, что "означаемое" в лингвистическом ЗНАКЕ способно меняться, обеспечивая тем, кстати, саму жизнь и развитие языка как такового. Можно сказать, что переменное "означаемое" — не то чтобы постоянная кость в горле, но сама смерть искусственного Begriffsschrif. Странно, что это не понимает (или до конца не понимает) поэт и кинорежиссер поэтического направления Пьер Паоло Пазолини. Когда он утверждает: "каждая знаковая система собрана и замкнута в словаре", он не учитывает этой переменности "означающего" прежде всего в поэтических знаковых системах, что придает им несобранность и незамкнутость в первую очередь. Взять хотя бы стихотворений самого Пазолини:

Ноктюрн

Вам, звезды, не сломить меня

ни радостью, ни страхом

ни тишиной

небесного огня,

и холодам искристым не отнять

жар сердца. И, бесстрашный,

горит, не рассыпаясь прахом,

цветок земной судьбы.

Но так же от меня далек

(я не смеюсь и не рыдаю)

господь, которого не знаю

и полюбить не смог.

Из книги "Церковный соловей" 1958г.

Конечно же, слово — "цветок", как и прочие слова этого стихотворения есть лингвистические ЗНАКИ, однако это слово — особый ЗНАК: у лингвознака — "цветок" всем рускоязычным известное "означающее" (звуко-графический комплекс) — цветок, а вот "означаемое иное. Говоря — "цветок", Пазолини. имеет в виду не растение, а — судьбу поэта. Своей субъективной волей, не считаясь с "замкнутым в словаре" значением ("означаемым") слова — "цветок", поэт творит собственные значения общеизвестных слов, перенося "означаемые" с одних "означающих" на другие и тем расширяя, казалось бы, "замкнутую в словаре" сферу словарного запаса при одних и тех же "означающих" — звуко-графических комплексах (в языке Begriffsschrif это категорически невозможно, там расширение словарного запаса возможно только вместе с введением новых звуко-графических комплексов, напр., если мы договорились обозначать символом — "g " некие лучи (g лучи), то уже никакие другие лучи и никакие вообще иные объекты этим символом называть нельзя, во избежание путаницы понятий, той самой путаницы, которая часто составляет эстетическое наслаждение в поэтическом, в том числе и кинематографическом, произведении).

Иными словами, чисто семиологическое суждение: "каждая знаковая система собрана и замкнута в словаре" — весьма зыбко, ибо только в научно-деловой коммуникации мы нуждаемся в максимально однозначном (но до конца и здесь недостижимом) понимании друг друга. В искусстве же многосмысленность, т.е. незамкнутость поэтических средств любого рода (слов, жестов, звуков, линий, цветовых пятен и пр.) как раз исключает словарную "футлярную" их замкнутость. И если стихотворный пример из самого Пазолини — не самый показательный пример словарной "вольности", ибо поэтическая пара "цветок — судьба" не столь уж и редок в поэзии и скорее может подпасть под штампованное выражение, каковых достаточно и в кинематографе (это о дает Пазолини право говорить о том, что: "за пятьдесят лет существования кинематографа все-таки сложилось нечто вроде кинематографического словаря" — словаря киноштампов, в котором почтенного возраста штамп — нежное растение неуничтожимое никаким катком, занял бы свое место), можно привести несметное число примеров подлинно оригинального творчества как в области "означаемых", так и "означающих" поэтических средств. Таким в русской поэзии был Велемир (Виктор Владимирович) Хлебников (1885 – 1922). Вот пример:

Мне видны — Рак, Овен,

И мир лишь раковина,

В которой жемчужиной

То, чем недужен я.

В шорохов свисте шествует стук вроде "Ч".

И тогда мне казались волны и думы — родичи.

Млечными путями здесь и там возникают женщины.

Милой обыденщиной

Напоена мгла.

В эту ночь любить и могила могла…

И вечернее вино

И вечерние женщины

Сплетаются в единый венок,

Которого брат меньший я.

1908г.

Каждый может сам оценить оригинальность хлебниковского словотворчества, на наш взгляд — "напоена мгла", как и — "волны и думы — родичи" — это штампы, может и подходящие для гипотетического "Поэтического словаря", но кажется, что поэтический образ: "мир — раковина, в которой жемчужиной недуг поэта" — оригинален именно потому, что не замкнут ни в какой предыдущей системе. Может, он даже слишком субъективен, чтобы хоть когда-нибудь войти в Словарь поэтических штампов, и в этом смысле дает пример того, что такого рода образы заносятся в Словарь самого стихотворения. Такой Словарь, создаваемый ad hoc для данного случая — вещь широко распространенная в искусстве вообще. Напр., в "фильме Х" героя зовут Иван Иванович, но это не значит, что с этих пор героев всех последующих фильмов должно звать Иванами Ивановичами, и рассветы в них должно снимать, как в "фильме Х", и любовница главного героя всегда должна быть с рыжими волосами, как в "фильме Х" и умирать все герои последующих фильмов должны, как в "фильме Х" — вовсе нет. Однако в пределах "фильма Х" заявленные в начале рыжие волосы героини становятся ее ЗНАКОМ, так что увидя только эти волосы крупным планом, зритель уже осведомлен о присутствии на экране этой самой любовницы главного героя. Данный ЗНАК — "рыжие волосы" принадлежит только временному Словарю "фильма Х". В оригинальном произведении искусства как раз много таких нововведенных ЗНАКОВ, иногда они расходятся в последующие штампы-цитаты других произведений и бытовых разговоров, как это случилось, скажем, с пьесой "Горе от ума" А.Грибоедова или годаровскими монтажными кинофразами, но в большинстве случаев ЗНАКИ эти остаются местными ЗНАКАМИ временного Словаря данного произведения. Вот это следует учитывать, когда идет рассуждение о Словарях знаковых средств.

Интересно, что Пазолини упоминает о случаях "особого употребления слов", которые могут, составить "прибавку ко всему корпусу слов", но у него — ни слова о временных Словарях конкретных произведений искусства (причем, не только лингвистических произведений, ибо все виды творчества имеют такую же особенность временного знакосостояния, не укладывающуюся ни в какие постоянные Словари застывших значений). То есть истинный поэт "вольнодумец" Пьер Паоло Пазолини в эстетической теории выступает как правоверный сторонник фреговского Begriffsschrif — самого непоэтического воззрения на знаковые средства коммуникации. Потому-то он постоянно и запутывается в теоретических постулатах (как и все убежденные лингвисты), не в силах поверить строго линейной арифметикой постоянных "означаемых" многоликую поэзию искусства] .

* * *

А. Иконников — доктор архитектуры:

"Система архитектурных форм, несущая смысловые значения, используется как средство коммуникации между людьми в процессе человеческой деятельности. Она отвечает тому общему определению языка, которое предлагает семиотика — наука о знаковых системах... Знаки архитектурной формы несут сигналы, ориентирующие в пространстве и служащие организации практической деятельности. Так, дверь говорит нам о начале пути, барьер — о необходимости остановиться. Во всей своей системе форма может "прочитываться" человеком на основе различных кодов, предоставляя информацию о пространственной структуре объекта, его конкретном назначении и месте в более обширных системах, о жизненных процессах, для которых он предназначен, о его конструкции и общем уровне техники, служившей для его создания. Есть и слой значений, в котором конкретность формы слагается в единство идейно-образного содержания. Этот слой можно выделить как художественный язык архитектуры, существующий наряду с художественными языками других видов искусства...

Уже в трактате Витрувия (рим. архитектор и инженер 2-ой пол. 1 в. до н.э.), древнейшим среди известных нам теоретическтх трудов, посвященных зодчеству, прослеживается стремление постичь связи архитектурных форм с определенными значениями. Исследование системы форм как специфического языка открыло лишь новые возможности систематичного и комплексного подхода к проблеме. Методы семиотического объяснения искусства и художественной деятельности тоже не новы — они восходят к идеям швейцарского ученого Ф. де Соссюра (1858 - 1913), одного из "предтеч" современной семиотики. Еще в 1920-1930-е годы их применяли в сфере поэтики и эстетики некоторые советские и чехословацкие ученые (как, например, М. Бахтин, в. Пропп, Я. Мукаржовский, р. Якобсон). Кстати, уже де Соссюр использовал в лекциях аналогию между архитектурой и естественным языком... Во второй половине 1960-х годов появились первые работы, специально посвященные анализу архитектуры методами семиотики (Дж.-К. Кениг, Ф. Шоэ) и архитектурному языку (Н. Прак, С. Хессельгрен). В нашей науке интерпретацию проблем художественной культуры методами семиотики разрабатывают Ю. Лотман, Б Успенский и другие. Проблему семиотики архитектурного языка исследовал В. Маркузон...

И все же для всестороннего раскрытия проблем художественного языка архитектуры сделано далеко не достаточно. Здесь, как, впрочем, и в современной теории в целом, еще нет каких-то до конца завершенных и общепринятых систем научных представлений. Не принесла плодотворных результатов новая волна семиотических увлечений, захватившая в конце 1970-х — начале 1980-х годов западноевропейских теоретиков архитектуры (она оставила след в работах Дж, Бродбента, Ч. Дженкса, Р. Де Фуско, У. Эко и других). Использовавшиеся ими громоздкие логические процедуры и приемы математической формализации привели лишь к скромному ряду вполне тривиальных утверждение(А.Иконников "Художественный язык архитектуры" М., Искусство, 1985г., стр.10-11).

* * *

Ю. Борев:

"Роль знака в духовной деятельности и культурном поведении схожа с ролью орудий труда в трудовой операции. Общее у них — функция опосредования, различие же их в том, что орудие труда воздействует на объект, а знак лишь замещает объект, ничего в нем не изменяя. Знак создается для овладения сущностью объектов и изменения самого человека" (Ю. Борев "Эстетика", М., Политиздат, 1988г., стр. 185).

"Прочтение знака предполагает выявление и осознание стоящего за ним предмета (предметное значение знака и смысла — смысл знака). В знаковой ситуации всегда проявляется и предметное значение, и смысл. Отсутствие одного из этих компонентов разрушает знаковую ситуацию. Так, если у дороги будет стоять светофор, лишенный света, он будет иметь предметное значение (относиться к данному участку дороги), но будет лишен смысла. Если же светофоры, горящие красным светом, будут свалены в кучу, то каждый из них будет обладать смыслом, но не будет иметь предметное значение. Знак и произволен, и детерминирован. Французский лингвист Э. Бенвенист писал: "Связь между означаемым и означающим не произвольна; напротив — она необходима. Понятие (означаемое) "бык" в моем сознании неизбежно отождествляется со звуковым комплексом ("означающим") "böf". И может ли быть иначе? Вместе запечатлены они в моем сознании, вместе возникают они в представлении при любых обстоятельствах.... Произвольность заключается в том, что какой-то один знак, а какой-то другой прилагается к данному элементу реального мира. В этом и только в этом смысле допустимо говорить о случайности (Там же, стр. 187).

* * *

А. Пиз ( - ) — австралийский специалист по основам коммуникации:

"Кажется почти невероятным, что более чем за миллион лет эволюции человека невербальные аспекты коммуникации начали серьезно изучаться только с шестидесятых годов, а общественности стало известно об их существовании только после того, как Юлий Фаст опубликовал свою книгу в 1970 году. Эта книга обобщала исследования о невербальных аспектах коммуникации, проделанные учеными-бихевиористами (от англ. behaviour — поведение. — XANDROV) до 1970 года, но даже сегодня большинство людей все еще не знают о существовании языка телодвижений, несмотря на его важность в их жизни.

Чарли Чаплин и другие актеры немого кино были родоначальниками невербальной коммуникации (уточним только лишь — родоначальниками невербальной КИНОКОММУНИКАЦИИ, ибо пластический жест, как таковой, известен и театру, и скульптуре, и живописи, даже мумификации, беря свое начало в самых древних формах общения живых существ на довербальной стадии генезиса — XANDROV), для них это было единственным средством общения на экране. Каждый актер классифицировался как хороший или плохой судя по тому, как он мог использовать жесты и другие телодвижения для коммуникации. Когда стали популярными звуковые фильмы и уже меньше внимания уделялось невербальным аспектам актерского мастерства, многие актеры немого кино ушли со сцены, а на экране стали преобладать актеры с ярко выраженными вербальными способностями.

Что касается технической стороны исследования проблемы боди лэнгвиджа (body language — язык тела. — XANDROV), то, пожалуй, наиболее влиятельной работой начала XX века была работа Чарльза Дарвина "Выражение эмоций у людей и у животных", опубликованная в 1872 году. Она стимулировала современные исследования в области "языка тела", а многие идеи Дарвина и его наблюдения признаны сегодня исследователями всего мира. С того времени учеными были обнаружены и зарегистрированы более 1000 невербальных знаков и сигналов.

Альберт Мейерабиан установил, что передача информации происходит за счет вербальных средств (только слов) на 7%, за счет звуковых средств (включая тон голоса, интонацию, звука) на 38%, и за счет невербальных средств на 55%. Профессор Бердвислл проделал аналогичные исследования относительно доли невербальных средств в общении людей. Он установил, что в среднем человек говорит словами только в течение 10-11 минут в день, и что каждое предложение в среднем звучит не более 2,5 секунд. Как и Мейерабиан, он обнаружил, что словесное общение в беседе занимает менее 35%, а более 65% информации передается с помощью невербальных средств общения.

Большинство исследователей разделяют мнение, что словесный (вербальный) канал используется для передачи информации, в то время как невербальный канал применяется для "обсуждения" межличностных отношений (вот вечный предмет искусства! — XANDROV), а в некоторых случаях используется взамен словесных сообщений...

Подобно другим животным, мы подчиняемся биологическим законам, которые контролируют наши действия, реакции, "язык тела" и жестов...

Несмотря на то, что проделано много исследований, ведутся горячие дискуссии по поводу того, являются ли невербальные сигналы врожденными или приобретенными, передаются ли они генетически или приобретаются каким-то другим путем...

Немецкий ученый Айбль-Айбесфельдт установил, что способность улыбаться глухих или слепых от рождения детей проявляется без всякого обучения или копирования, что подтверждает гипотезу о врожденных жестах. Экман, Фризен и Зорензан подтвердили некоторые высказанные Дарвином предположения о врожденных жестах, когда они изучали выражения лица у людей, представителей пяти глубоко отличных друг от друга культур. Они установили, что представители различных культур использовали одинаковые выражения лица при проявлении определенных эмоций, что позволило им заключить, что эти жесты должны быть врожденными...

Большинство жестов невербального поведения являются приобретенными, и значение многих движений и жестов культурно обусловлено...

Как вербальные языки отличаются друг от друга в зависимости от типа культур, так и невербальный язык одной нации отличается от невербального языка другой нации. В то время, как какой-то жест может быть общепризнанным и иметь четкую интерпретацию у одной нации, у другой нации он может не иметь никакого обозначения, или иметь совершенно противоположное значение... Значение "ОК" (O'key) хорошо известно во всех англоязычных странах, а также в Европе и в Азии, в некоторых же странах этот жест (соединение в круг большого и указательного пальцев — XANDROV) имеет совершенно другое происхождение и значение. Например, во Франции он означает "ноль" или "ничего", в Японии он значит "деньги", а в некоторых странах Средиземноморского бассейна этот жест используется для обозначения гомосексуальности мужчины... Эти примеры говорят о том, к каким недоразумениям могут привести неправильные толкования жестов, не учитывающие национальные особенности говорящего. Поэтому, прежде чем делать какие-либо выводы о значении жестов и языка тела, необходимо учесть национальную принадлежность человека.

Одной из наиболее серьезных ошибок, которую могут допустить новички в деле изучения языка тела, является стремление выделить один жест и рассматривать его изолированно от других жестов и обстоятельств. Например, почесывание затылка может означать тысячу вещей — перхоть, блохи, выделение пота, неуверенность, забывчивость или произнесение неправды — в зависимости от того, какие другие жесты сопровождают это почесывание, поэтому для правильной интерпретации мы должны учитывать весь комплекс сопровождающих жестов.

Как любой язык, язык тела состоит из слов, предложений и знаков пунктуации. Каждый жест подобен (именно "подобен", но не идентичен — XANDROV) одному слову, а слово может иметь несколько различных значений. Полностью понять значение этого слова вы можете только тогда, когда вставите это слово в предложение наряду с другими словами. Жесты поступают в форме "предло-жений" и точно говорят о действительном состоянии, настроении и отношении человека. Наблюдательный человек может прочитать эти невербальные предложения и сравнить их со словесными предложениями говорящего" (Аллан Пиз "Язык телодвижений" АЙ КЬЮ, 1992г., стр. 12- 22)

* * *

С. Курехин (1954 - 1996) — пианист, композитор, шоумен:

"Хаос — это закономерное явление, он необходим в определенные моменты. С этой точки зрения, постмодернизм — своего рода подготовка хаоса. Существование в едином культурном пространстве вещей, имеющих отношение к разным областям. Постмодернизм — это, в самой простой трактовке, космополитизм в искусстве. Космополитизм по отношению к различным направлениям, составляющим сущность модернизма. Если модернизм — это попытка движения вперед, попытка создать абсолютно новую знаковую систему, то постмодернизм — это констатация того, что новую знаковую систему создать невозможно, а следовательно, на этом следует успокоиться (подчеркнуто нами — XANDROV)... Если рассматривать постмодернизм как засилье информации, то можно говорить о ложных информационных пространствах. В глобальной информационной сети — Интернете, где не существует никакой цензуры, можно давать любую информацию, и отличить истинную от ложной невозможно. У человека, который начинает воспринимать мир через Интернет, возникает своя картина видения мира, людей, и в дальнейшем правда или ложь теряют всякий смысл (! —XANDROV) в едином информационном потоке. И если Интернет будет продолжать развиваться, то рано или поздно умрет само традиционное представление о знаковых системах. Это кризис не культуры, науки или цивилизации — это кризис языка как основы коммуникации. Коммуникация выходит на новый уровень. Наш язык основан на дисконтинуальном. Может возникнуть новый язык, принадлежащий сфере континуального. Язык вне хаоса, в порядке, есть дуальность, в то время как в хаосе никакой дуальности нет. Можно предположить появление континуального языка, в котором нет слов, нет мыслей. Есть лишь время. Язык, главным содержанием которого будет чистая длительность. И Интернет — это первый шаг в этом направлении. Когда информации слишком много, ее дискретность теряется. И тут возможна ситуация информации без всякого содержания" (интервью С.Курехина "Если вы романтик, вы — фашист!" в сетевом (интернет) издании журнала "Элементы" №8, 1997г., посвященного национал-большевизму — XANDROV). Подробнее о взглядах Сергея Курехина см. в Приложении: С.Курехин.

* * *

А.Д.Гетманова ( - ) — профессор, доктор философских наук

Из книги: "Учебник по логике" (2000г.):

"Язык является знаковой информационной системой, продуктом духовной деятельности человека. Накопленная информация передается с помощью знаков (слов) языка…

Знак — это материальный предмет (явление, событие), выступающий в качестве представителя некоторого другого предмета, свойства или отношения и используемый для приобретения, хранения, переработки и передачи сообщений (информации, знаний).

Знаки подразделяются на языковые и неязыковые. К неязыковым знакам относятся знаки-копии (например, фотографии, отпечатки пальцев, репродукции и др.), знаки-признаки, или знаки-показатели (например, дым — признак огня, повышенная температура тела — признак болезни), знаки-сигналы (например, звонок — знак начала или окончания занятия) и другие виды знаков. Существует особая наука — семиотика, которая является общей теорией знаков. Разновидностями знаков являются языковые знаки. Одна из важнейших функций языковых знаков состоит в обозначении ими предметов. Для обозначения предметов служат имена.

Имя — это слово или словосочетание, обозначающее какой-либо определенный предмет. (Слова "обозначение", "именование", "название" рассматриваются как синонимы). Предмет здесь понимается в весьма широком смысле: это вещи, свойства, отношения, процессы, явления и т.п. как природы, так и общественной жизни, психической деятельности людей, продуктов их воображения и результатов абстрактного мышления. Итак, имя всегда есть имя некоторого предмета. Хотя предметы изменчивы, текучи, в них сохраняется качественная определенность, которую и обозначает имя данного предмета.

Имена делятся на:

1) простые ("книга", "снегирь", "опера") и сложные, или описательные ("самый большой водопад в Канаде и США", "планета Солнечной системы"), В простом имени нет частей, имеющих самостоятельный смысл, в сложном они имеются;

2) собственные, т.е. имена отдельных людей, предметов, событий ("П.И.Чайковский", "Обь"), и общие (названия класса однородных предметов), например, "дом", "действующий вулкан".

"Каждое имя имеет значение и смысл. Значением имени является обозначаемый им предмет8. (Вместо слова "значение" в логической литературе употребляют другие (тождественные, синонимические) названия: чаще всего "денотат", иногда "десигнат", "номинат", или "референт" — Прим. Гетмановой).

Смысл (или концепт) имени — это способ, каким имя обозначает предмет, т.е. информация о предмете (как это: способ обозначения = информация о предмете?! — XANDROV), которая содержится в имени. Поясним это на примерах. Один и тот же предмет может иметь множество разных имен (синонимов). Так, например, знаковые выражения "4", "2 + 2", "9 5" являются именами одного и того же предмета: числа 4. Разные выражения, обозначающие один и тот же предмет, имеют одно и то же значение, но разный смысл (т.е. смысл выражений "4", "2 + 2" и "9 5" различен).

Приведем другие примеры, разъясняющие, что такое значение и смысл имени. Такие знаковые выражения, как "великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин (1799 - 1837)", "автор романа в стихах "Евгений Онегин", автор стихотворения, обращенного к Анне Петровне Керн, "Я помню чудное мгновенье", "поэт, смертельно раненный на дуэли с Ж.Дантесом", "автор исторической работы "История Пугачева" (1834)", имеют одно и то же значение (они обозначают поэта А.С.Пушкина), но различный смысл.

Такие языковые выражения, как "самое глубокое озеро мира", "пресноводное озеро в Восточной Сибири на высоте около 455 метров", "озеро, имеющее свыше 300 притоков и единственный исток — реку Ангару", "озеро, глубина которого 1620 метров", имеют одно и то же значение (озеро Байкал), но различный смысл, поскольку эти языковые выражения представляют озеро Байкал с помощью различных его свойств, т.е. дают различную информацию о Байкале.

Соотношение трех понятий: "имя", "значение" (денотат — XANDROV), "смысл" — схематически можно изобразить таким образом:

Значение — обозначаемый именем

предмет или класс предметов

 

 

 

 

Смысл — способ, каким имя обозначает


предмет (информация о предмете.

Имя — языковое выражение,

обозначающее предмет.

Эта схема пригодна, если имя является не только собственным, т.е. приложимым к одному предмету (число 4, А.С.Пушкин, Байкал), но и общим (например, "человек", "озеро"). Тогда вместо единичного предмета значением имени будет класс однородных предметов (например, класс озер или класс собак и т.д.) и схема останется в силе при данном уточнении, при этом вместо смысла будет содержание понятия.

В логике различают выражения, которые являются именными функциями, и выражения, являющиеся пропозициональными функциями. Примерами первых являются "х2 + 1", "отец у", "разность чисел z и 5"; примерами вторых являются: "х — поэт", "7 + у = 10", "х > y 7". Рассмотрим эти два вида функций.

Именная функция — это выражение, которое при замене переменных постоянными превращается в обозначение предмета. Возьмем именную функцию "отец у". Подставив вместо у имя "писатель Жюль Верн", получим "отец писателя Жюля Верна" — имя предмета (в данном случае имя человека).

Именная функция — это такое выражение, которое не является непосредственно именем ни для какого предмета и нуждается в некотором восполнении для того, чтобы стать именем предмета. Так, выражение х2 1 не обозначает никакого предмета, но если мы его "восполним", подставив, например. На место х имя числа 3 (обозначающее это число цифру), то получим выражение 32 1, которое является уже именем для числа 8, т.е. для некоторого предмета. Аналогично выражение х2 + у2 не обозначает никакого предмета (истинные слова!!! — XANDROV), но при подстановке на место х и у каких-нибудь имен чисел, например, "4" и "1", превращается в имя числа 17. Такие, нуждающиеся в восполнении выражения, как х2 1, х2 + у2, и называют функциями: первая — от одного, вторая — от двух аргументов.

Пропозициональные функции делятся на одноместные, содержащие одну переменную, называемые свойствами (например, "х композитор", "х 7 = 3", "z гвоздика"), и содержащие две и более пременных, называемые отношениями (например, х > у"; "х z = 16"; "объем куба х равен объему куба у").

Возьмем в качестве примера пропозициональную функцию "х нечетное число" и, подставив вместо х число 4, получим высказывание "4 нечетное число", которое ложно, а подставив число 5, получим истинное высказывание "5 нечетное число" (строго говоря, для получения истины, высказывание "5 нечетное число" надо "восполнить" разъяснением о содержании понятий "четные-нечетные числа" — XANDROV)...

[ Например] ..."у известный полководец". Это пропозициональная одноместная функция; при подстановке вместо у имени "Александр Васильевич Суворов, родившийся 24 ноября 1730 г." получим истинное суждение: "Александр Васильевич Суворов, родившийся 24 ноября 1730 г., известный полководец", выраженное в форме повествовательного предложения (оставив в стороне вопрос об истинности-ложности, а также одно-многоместности пропозициональных функций, спросим, что есть следующее суждение: Александр Сергеевич Пушкин — автор стихотворения "Я помню чудное мгновенье", или, что еще ближе нашему предмету: "Автор стихотворения "Я помню чудное мгновенье" — Александр Сергеевич Пушкин"? Они ведь, согласно Гетмановой, связаны отношением "имя (знак) — денотат"! Получается странное: если левые и правые части обоих суждений (субъекты и предикаты) взаимозаменяемы, то следует, в нашем случае что ВЗАИМОЗАМЕНЯЕМЫ ЗНАК И ДЕНОТАТ. Но это — нонсенс по определению отношения "ЗНАК — ДЕНОТАТ". Если этот лингвистический нонсенс (вернее — казус) применить, скажем, к изобразительному искусству, то окажется, что, например, если "портрет" — ЗНАК какого-то человека, то и "человек" — ЗНАК этой картины! Еще пример: говоря, скажем, что некий корабль носит имя А.С.Пушкина, можем ли мы написать: "А.С.Пушкин — (есть) корабль"? Даже если мы заключим в кавычки само выражение — "А.С.Пушкин", можем ли мы сказать: "А.С.Пушкин" есть корабль" или наоборот "Корабль есть "А.С.Пушкин"? В бытовых разговорах такое, кстати, случается нередко, но... но в этих случаях под знаком-связкой — "—" подразумевается не — "есть", а — "называется", "носит имя" и т.д. Когда В.В.Маяковский пишет в своем знаменитом стихотворении: "Товарищу Нетте — пароходу и человеку", он ведь использует определенный эстетический прием — реализацию метафоры "человек — пароход", а вовсе не берется утверждать, будто советский дипломатический курьер Теодор Нетте на самом деле есть (был) не человек, а пароход. То есть то, что возможно как прием в искусстве, не имеет места в научной формулировке. Да и разве можно применить к отношению "знак — денотат" такой термин как "функция", скажем: "знак есть пропозициональная функция денотата"? Разве ЗНАК есть ФУНКЦИЯ ДЕНОТАТА? Об обратном уже и не спрашиваем... На наш взгляд, примеры А.Д.Гетмановой с поэтом А.С.Пушкиным и с озером Байкал вообще никакого отношения к системам "ЗНАК — ДЕНОТАТ" не имеют — XANDROV).

Понятие пропозициональной функции широко используется в математике. Все уравнения с одним неизвестным, которые школьники решают начиная с первого класса, представляют собой одноместные пропозициональные функции, например, х + 2 = 7, 10 х = 4. Неравенства, содержащие одну или несколько переменных, также являются пропозициональными функциями. Например, х < 7 или х2 у > 0" (А.Д.Гетманова "Учебник по логике", М., ЧеРо, 2000г.).

 

Не главную



Сайт обновляется ежедневно.



Autor Xandrov. Design by Gubkin.
Санкт-Петербург.
Copyright © 2004 «Xandrov»
Киносемиотика в разделе "Культура и искусство" на Offtop.ru
Просим сторонников ненормативной лексики и тусовочным ничевокам – не беспокоить по пустякам.

ЩЕЛКНИТЕ ЗДЕСЬ, чтобы узнать, как получить 22 000 посетителей на ваш сайт и увеличить индекс цитируемости. Бесплатно!
Hosted by uCoz